Писатель Даниил ГРАНИН: «Это поистине чудо, что до сих пор Россия жива! Чудо, что мы живы в России!»
литературы, фронтовик, ушедший на войну добровольцем. Предлагаем вашему вниманию интервью, которое Дмитрий Гордон взял у Даниила Александровича в 2009 году.
Патриарх русской литературы Даниил Гранин терпеть не может, когда от избытка пиетета его именуют живым классиком и властителем дум — всякий раз, задиристо поблескивая молодыми глазами из-под седых кустистых бровей, он поправляет увязшего в елее собеседника: «Я обыкновенный средний писатель». Даниил Александрович не считает, что в его возрасте — подумаешь, всего-то 91 год! — пора почивать на лаврах, да и вообще, настоящему питерскому интеллигенту куда важнее быть, чем казаться...
В свое время он, выпускник Политеха, долго колебался, прежде чем из просто инженеров податься в «инженеры человеческих душ». Своим литературным дебютом считает публикацию рассказа в журнале «Звезда» в 1949 году: тогда же ему (носившему фамилию Герман) пришлось взять псевдоним Гранин — по настоятельному совету однофамильца и на тот момент известного писателя Юрия Павловича Германа, утверждавшего, что единственный ленинградский журнал, как Боливар, двоих не выдержит.
С тех пор Даниил Александрович натворил на восемь увесистых томов — собрание сочинений издано аккурат к его 90-летию, и хотя были у него вещи проходные, практически каждое десятилетие в литературе он отмечал произведением этапным, менявшим взгляды и судьбы. Первый в этом ряду — появившийся в 1962 году роман «Иду на грозу» был даже выдвинут на Ленинскую премию. Когда ее так и не дали, Гранин выдохнул с облегчением: «Вот и хорошо, а то бы пришлось конкурировать с Солженицыным», однако Хрущев, искренне благоволивший неньке-Украине, им обоим предпочел Олеся Гончара с романом «Тронка» (ныне благополучно забытым).
Многое в жизни Гранина предопределило первое для него собрание ленинградских писателей, на которое его зазвали летом 54-го. Как выяснилось, он попал на вторичное (после 1946 года) судилище, устроенное над Михаилом Зощенко — тем самым, которого партийный идеолог Жданов зачислил в «мещане» и «пошляки». Встать и заявить о своем несогласии? — но тогда можно ставить крест на надеждах на выход отдельным изданием романа «Искатели», участие в писательском съезде СССР... Даже спустя полвека Гранин с дрожью вспоминал ощущение общего и личного позора, несмываемой грязи, с которой столкнулся, и не случайно в 1958-м он уклонился от участия в осуждении Пастернака, а в 1969-м — единственный! — воздержался при голосовании за исключение из Союза писателей Солженицына... Правда, потом вынужден был свое решение изменить.
Эта фронда стоила ему кресла сопредседателя Ленинградского Союза писателей. Лишиться такого поста было обидно, но не смертельно, и Гранину было мучительно думать о том, что же заставляет бывших фронтовиков, таких, как он, Константин Симонов и другие, которые воевали геройски, трусливо пасовать перед высоким партийным начальством... Спустя много лет, в 1996-м, писатель вернулся к этой теме в эссе «Страх», что потребовало от него огромного личного мужества.
Гранин по-прежнему верен принципу «ни дня без строчки», а недавно члены Питерского клуба гениев имени Игоря Северянина удостоили его звания «Писателя всея Руси»... Даниил Александрович, человек с юмором, титул принял, однако признался, что вечно молодой душой и бодрым телом он принадлежит прежде всего Санкт-Петербургу.
Гранин не покинул родной Ленинград, который в свое время окрестил «великим городом с провинциальной судьбой», и когда оттуда выдавливали все мыслящее, неординарное, не последовал за неугодными Аркадием Райкиным и Сергеем Юрским. Писатель знал, на что шел, работая с Алесем Адамовичем в 70-е над ставшей впоследствии знаменитой «Блокадной книгой», и не случайно одиозный первый секретарь Ленинградского обкома КПСС Григорий Романов, считавший, что страдания ленинградцев афишировать не нужно (лучше писать о подвигах), так и не позволил выпустить эту жесткую и страшную быль в Питере. Она увидела свет только в Москве, причем в первом издании цензура потребовала сделать 60 изъятий.
Сегодня Гранин — Почетный гражданин Санкт-Петербурга, его имя носит библиотека здешнего университета, а вот тиражи книг у корифея куда меньше, чем у Марининой или Донцовой. На творческих встречах Даниила Александровича нередко спрашивают, как можно вернуть былой интерес к серьезной литературе. «Что нужно сделать с читателем? — иронизирует он. — Передо мной так вопрос никогда не стоял. Что надо сделать с писателем — дело другое: писатель должен лучше писать». Над этим, собственно, мой собеседник и продолжает сегодня работать.
«Мне сказали: «Топай на самый верх. Там трибунал — тебя будут судить»
— Добрый день, Даниил Александрович, я счастлив оказаться сегодня у вас на даче под Питером в известном своими литературными традициями и даже воспетом в одном из самых популярных хитов 80-х Комарово. Говорят, все мы родом из детства, но писатель тем и отличается от остальных, что впечатления, полученные и накопленные в том нежном возрасте, переплавляет потом в свое творчество. Оглядываясь назад, в — страшно сказать! — 20-е годы прошлого века, какие наиболее яркие ощущения вы вспоминаете?
— Детство было для меня решающим периодом жизни, потому что отец работал в леспромхозах лесником и я много времени проводил с ним в деревнях, в лесах Новгородчины, Псковщины. Это были счастливейшие дни, которые, как оказалось, очень много мне дали. Природа, деревенская культура, ныне исчезнувшая начисто, крестьянский быт и отец — образец совершенно счастливой доброты, которую я считаю самым главным талантом человека. Все остальное, поверьте, не так важно...
— Работать на Кировский завод вы пошли потому, что искали себя, а когда началась Великая Отечественная, как все настоящие интеллигенты в те годы, подались в народное ополчение. Судя по всему, большинство тех, с кем вы отправились на фронт, в первых же боях были убиты?
— Не знаю, как в Москве, а в Ленинграде в народное ополчение записалось очень много людей. Это был удивительный порыв, вызванный несправедливостью войны и коварством Германии, с которой мы вроде бы состояли в не самых плохих отношениях, во всяком случае, в дивизию народного ополчения выстроилась огромная очередь желающих... Я тоже примкнул к ней, несмотря на то что у меня как у сотрудника танкового конструкторского бюро была бронь.
— Бронь... Казалось бы, чувство самосохранения, которое шепчет: отсидись в тылу, не подвергай жизнь опасности, — свойственно каждому. Почему вы так рвались на передовую — что это, патриотизм?
— Во-первых, хотел воевать...
— Стыдно было, когда все взялись за оружие, держать в руках циркуль и карандаш?
— Нет, мы просто считали, что война — это...
— ...романтика?
— Да — почему же не посражаться? Тем более что это продлится недолго — всего-навсего два или три месяца. Мы кипели гневом и возмущением...
— ...как это: на нас напали...
— ...так что обстоятельства, которые делали мое решение бесспорным и само собой разумеющимся, были.
— Вы начинали войну пехотинцем, а закончили танкистом...
— Мы все там, в этой дивизии народного ополчения, пехотинцами были... Затем началось отступление...
— ...позорное, унизительное...
— В 41-м году мы сперва драпали, потом отступали (это разница!) и, наконец, немцев сдерживали.
— Третья стадия...
— Да, под Лугой уже в землю вцепились... Дошли аж до Пушкина (теперь это Царское Село) и задержались. Затем нас все-таки оттеснили почти до самого Ленинграда, к поселку Шушары, но тут уж мы встали намертво, хотя тоже была масса странного — немцы могли уже в Питер войти, но этого почему-то не сделали. 17 сентября 41-го мы просто ушли в Ленинград с позиций с мыслью: «Все рухнуло!». Я, помню, сел на трамвай, приехал домой и лег спать. Сестре сказал: «Сейчас войдут немцы — кинь на них сверху гранату (мы на Литейном жили) и разбуди меня».
— Простите великодушно, а гранату зачем?
— Ну как? Чтобы достойно встретить врага. Сестра у окна сидела, а я не мог: глаза слипались — двое суток совершенно не спал. Когда проснулся, первым делом спросил: «Вошли немцы?». — «Нет». И тогда я отправился в штаб дивизии народного ополчения: он находился в Мариинском дворце. До этого я остатками полка, по сути, командовал, но во время бомбежки все разбежались, меня контузило. Ну, неважно... Прихожу в штаб, слышу: «А где же твой полк?». Я плечами пожал: «Разбежался». — «Пиши объяснительную записку и топай на самый верх. Там трибунал — тебя будут судить». Делать нечего: изложил на бумаге, как и что...
— ...но наверх не пошли?
— Пошел — а как же?
— На трибунал?
— Да, сижу и жду, когда вызовут. В это время приходит майор и пальцем в каждого тычет: «Ты кто? Чем командовал?» — ну и меня тоже спрашивает. Потом приказывает: «Вот ты, ты и ты, идите, я вам дам назначение». Я растерялся: «Меня же под трибунал...». — «Слушай команду последнюю...».
Так и получил я бумагу, что назначен командиром батальона. Прибыл с ней в отдельный артпульбат (артиллерийско-пулеметный батальон. — Д. Г.) под Шушарами, а там уже есть командир — молодой кадровый. Я, конечно, свою бумажку ему предъявил (смеется), и он меня назна... Да нет, просто взял рядовым в пехоту. Так всю блокадную зиму и просидел в окопах, а потом меня в танковое училище послали и оттуда уже офицером-танкистом на фронт.
«Да, людоедство во время блокады место имело, но были и вещи похуже: одного собственного ребенка скармливали другому»
— В одном интервью вы признались: «На войне я научился ненавидеть, убивать, мстить, быть жестоким и еще многому другому, что человеку не нужно, но война учила и братству, и любви». На что она вам открыла глаза?
— На то, во-первых, что нас обманывали: к войне мы готовы не были, и в наших шапкозакидательских песнях, которые продолжали петь...
— ...по инерции...
— ...было вранье. Нас бросили на гитлеровские армады безоружными...
— ...с винтовочками — на танки!
— Какое — бутылка с коктейлем Молотова: вот мое первое оружие! Ну а во-вторых, война показала, какие замечательные у нас люди. Боже, мне так жалко всех, кто погиб в первый год, — это были...
— ...лучшие, да?
— Таких самоотверженных и отчаянных (смахивает слезу) потом становилось все меньше и меньше, а еще я увидел, что Красная Армия войну проиграла. Победу в ней одержал — когда началась Великая Отечественная! — народ, а годы, проведенные в окопах, открыли мне преимущества дружбы, любви, взаимовыручки — качеств, без которых солдатская жизнь невозможна.
— После перестройки, когда стала возможна не только официальная трактовка тех уже далеких событий, многие историки заговорили о том, что нападать на Россию Гитлер не собирался, — наоборот, это Сталин замышлял войну против Германии. Небезызвестный Суворов-Резун — наверняка такого писателя (бывшего офицера ГРУ) вы знаете! — даже построил на этой гипотезе книгу «Ледокол»...
— Все это предположения, домыслы, а я говорю о фактах, с которыми дело имел непосредственно. На нас напали, пришлось защищаться, и это была очень трудная война, потому что мы ее начинали без ненависти.
— Немцы, дескать, культурные люди...
— Ну да: Карл Маркс, Фридрих Энгельс, Карл Либкнехт, Роза Люксембург, Эрнст Тельман...
— ...мировая революция...
— Мы все не понимали: как же так? С первыми пленными, которых увидел, пытались найти общий язык, а потом уже ярость вскипела. Вообще, на войне, на которую я попал с первых дней, мы очень быстро становились солдатами. Те, кто уцелел, на своей шкуре учились ползать, стрелять, маскироваться, бежать, отступать...
— ...и ненавидеть...
— ...ненавидеть и не жаловаться.
Из книги «Причуды моей памяти».
«В августе 1939 года Молотов говорил на сессии Верховного Совета: «Вчера еще мы были с Германией врагами, сегодня мы перестали быть врагами».
«Если у этих господ, Англии и Франции, опять такое неудержимое желание воевать, пусть воюют сами, без Советского Союза. Мы посмотрим, что это за вояки».
Вот с каким идейным обеспечением мы отправились на войну.
Перед этим с Риббентропом наши правители торжественно подписали договор о ненападении. На фотографии в «Правде» советские хитрецы вместе с ним весело улыбаются. Потом Молотов целовался с Риббентропом.
Молотов вещал, что Германия стремится к миру, а Англия и Франция за войну, это средневековье.
Заблуждался? Кое-как объяснимо. Мог так думать, да еще политика заставляла. Позже историки старались оправдать и его, и других.
Война закончилась. После нее Молотов прожил еще 41 год! Бог ты мой — целую жизнь! Было время объясниться с Историей, поправить себя, оставить какую-то ясность. Нет, не захотел. Все, что делал, правильно, честно, мудро, иначе было нельзя, никаких покаяний, фиг вам!»
— Вместе с Алесем Адамовичем вы написали «Блокадную книгу» — потрясающее, на мой взгляд, документальное свидетельство того, что происходило в осажденном, отрезанном от Большой земли Ленинграде. Скажите, а вам известно истинное число погибших: во время блокады в частности и в Великой Отечественной войне в целом?
— В Ленинграде, очевидно, погибло не 660 тысяч человек, как нам все время доказывали, а миллион. Даже, наверное, побольше, потому что в это число не входят люди, которые, уже преодолев Дорогу жизни, умирали от того, что здесь ели, от того, что были дистрофиками, и от того, что у них начиналась пеллагра (болезнь, вызванная авитаминозом. — Д. Г.). Что же касается советских потерь во время войны, то недавно были обнародованы новые официальные данные — 43 миллиона.
— Вы верите в них?
— Боюсь, что количество уничтоженных жизней подсчитано правильно.
— Во время блокады мародеров расстреливали на месте, но также, я знаю, без суда и следствия пускали в расход людоедов. Можно ли осуждать этих обезумевших от голода, утративших человеческий облик несчастных, которых язык не поворачивается назвать людьми, и насколько часты были случаи, когда за неимением другой пищи ели себе подобных?
— Голод, я вам скажу, сдерживающих преград лишает: исчезает мораль, уходят нравственные запреты. Голод — это невероятное чувство, не отпускающее ни на миг, но, к удивлению моему и Адамовича, работая над этой книгой, мы поняли: Ленинград не расчеловечился, и это чудо! Да, людоедство имело место...
— ...ели детей?
— Были и вещи похуже.
— Хм, а что может быть хуже? Ну, например?
— Даже не хочу говорить... (Пауза). Представьте, что одного собственного ребенка скармливали другому, а было и то, о чем мы так и не написали. Никто ничего не запрещал, но... Не могли мы...
«Немцы не ожидали, что блицкриг затянется, и зимой 41-42-го превратились под Ленинградом в ужасно смешных оборванцев»
— Был какой-то удивительный случай выживания в блокаду, потрясший вас до глубины души?
— Да, мать кормила детей своей кровью, надрезая себе вены.
— Говорят, защитникам города и тем, кто в нем остался, было уже настолько все безразлично, что для женщин и мужчин устраивали совместные бани. Такое мытье и впрямь никого не смущало?
— Я вас поправлю: это не от безразличия шло — то был трогательный акт... (подыскивает слово) целомудрия, потому что в дистрофическом состоянии нет пола, нет деления на мужчин и женщин. Были просто исстрадавшиеся люди, которым возможность помыться даже не горячей — теплой водой казалась блаженством (водопровод-то не действовал). Увы, цензура не дала нам об этой детали упоминать, вычеркнула, потому что посчитала...
— ...недостойной советского человека?
— Суслов, главный кремлевский идеолог, сказал, что это нехорошо, некрасиво — чуть ли не порнография.
Из книги «Причуды моей памяти».
«Записывая рассказы блокадников, мы с Адамовичем чувствовали, что рассказчики многое не в состоянии воскресить и вспоминают не подлинное прошлое, а то, каким оно стало в настоящем. Это «нынешнее прошлое» состоит из увиденного в кино, ярких кадров кинохроники, книг, телевидения... Личное прошлое бледнеет, с годами идет присвоение «коллективного» — там обязательные покойники на саночках, очередь в булочную, «пошел первый трамвай».
Нам с Адамовичем надо было как-то вернуть рассказчика к его собственной истории, а это было сложно — нелегко преодолеть эрозию памяти, тем более что казенная история противостояла индивидуальной памяти. Казенная история говорила о героической эпопее, а личная память — о том, что уборная не работала, ходить «по-большому» надо было в передней, или на лестнице, или в кастрюлю, а ее потом нечем мыть, воды нет...
Мы расспрашивали об этом, о том, что было с детьми, как раздобыли «буржуйку», сколько дней получали хлеб за умершего».
Из книги «Причуды моей памяти».
«После публикации «Блокадной книги» стали приходить письма, воспоминания горожан — хотели дополнить, вставить про себя, про свою историю неповторимую... Возвращаться к этой теме я не собирался, все материалы отправил в архив, однако кое-что затерялось. Ныне всплывает. Вот, например, из рассказа Лаптевой:
«Муж лежал на диване — на том, где вы сейчас сидите. Снаряд залетел со двора. Когда я вернулась домой, нижний этаж был разрушен, квартира как бы висела в воздухе. Все были живы, но мама сошла с ума, она ничего не понимала. Муж лежал, у него отнялись ноги, ребенок сидел, накрывшись шапкой. Наступила ночь. Рискнули переночевать дома. Ночью начался пожар — кто-то затопил печь. Я отвела мать, мужа и сына на улицу, посадила возле пожарной машины. Они умерли на глазах мальчика, на снегу. Сестра моя увела сына, я осталась около двух трупов — матери и мужа. Десятого апреля умер сын, еще через месяц — сестра...».
Из книги «Причуды моей памяти».
«После свадьбы она его любила еще больше, чем до. Он читал ей стихи, рассказывал дивные истории, которые сочинял специально для нее. В армию его не взяли по зрению. Носил толстые очки, сам был толстяк и как-то незаметно в феврале 1942 года опух, перешел в дистрофию. Однажды потерял карточки — ее, свои и тещи.
Это была катастрофа. Остаться в блокаду без карточек — верная гибель. Теща считала, что он убийца, он обрек их на смерть, что он, наверное, присвоил карточки и тайно ест их хлеб — он всегда жадно ел, съедал общий довесок, мог прихватить чужую порцию.
Он просил прощения, а потом ушел из дома и пропал. Больше они его не видели.
Теща умерла, а жена выжила. Продавала вещи, работала в госпитале и выжила.
Много лет спустя внук ее, школьник, стал читать Баратынского и нашел в книге три желтых бумажки. Это были их карточки.
Она представила, как это было, как запамятовал его истощенный голодом мозг, и долго рыдала».
— Сегодня, спустя 65 лет после окончания той войны, вы можете сформулировать, за счет чего такая неподготовленная, отсталая и разрозненная страна, какой был Советский Союз, смогла одолеть хорошо организованную, отлаженную и обученную немецкую военную машину?
— О! (Поднимает указательный палец). Правильный вопрос! Историки наши об этом не пишут, а ведь действительно: почему же мы победили, хотя не должны были? Не должны!
— По всем показателям...
— У немцев было всего достаточно, они имели великолепное вооружение, опыт, а Красная Армия была почти уничтожена в первые же месяцы... Победили мы потому, что с нашей стороны война была справедливой, а со стороны немцев — несправедливой, и хотя это чисто психологический фактор, но он решающий. Мы сталкивались с этим неоднократно: до Великой Отечественной — в Финляндии, после — в Афганистане...
— Бытует мнение, что у советского солдата был какой-то особый дух, благодаря которому он поднимался и шел в атаку с криком: «За Родину! За Сталина!». Вы, кстати, тоже эти слова выкрикивали?
— В отдельных случаях что-то, может, и вырывалось, но это не было...
— ...идущим от сердца...
— ...не было, «За Сталина!» — нет. Люди орали от страха: то ли себя подбадривали, то ли врага испугать старались. Одни матерились в голос, другие вопили: «Мама!» или «Ура!», третьи молились, но никто «за товарища Верховного главнокомандующего» на смерть не шел — ни разу я такого не слышал.
— Перед атакой пили?
— Если наливали.
— И много на грудь брали?
— Вообще-то, нам выдавали по 100 граммов — не больше. После сражения прибавляли за счет убитых, но в пьяном виде в атаку не шли, да и сам бой немедленно отрезвлял.
— На войне было страшно?
— Еще и как!
— У вас на веранде на подоконнике я заметил книжечку Александра Межирова. У него есть потрясающие стихи, которые вы, наверняка, знаете: «Мы под Колпино скопом стоим, артиллерия бьет по своим...». Извечная русская безалаберность, бесшабашность, надежда на авось была заметнее, ярче, выпуклее на фоне хваленого немецкого орднунга — то есть порядка?
— У немцев, знаете ли, тоже беспорядка и неразберихи хватало. Да, их организованность вначале действительно впечатляла, но в первую же зиму мы столкнулись и с их глупостью: они оказались не приспособлены для войны в условиях суровых русских морозов.
— Что, в общем, немудрено...
— Немцы не ожидали, что блицкриг затянется, и зимой 41-42-го под Ленинградом превратились в ужасно смешных оборванцев...
— Обледеневшие, в соплях...
— ...в тряпках каких-то, в хлипких шинельках, обрезками которых обматывали себе ноги... Мы спрашивали пленных, с чего это они, солдаты вермахта, так вырядились, а немцы в ответ: «Мы не рассчитывали, что будем зимой воевать».
«Сталин читал Толстого, Достоевского — величайших гуманистов и человековедов, а потом приезжал в свой кремлевский кабинет и подписывал расстрельные списки»
— Как в нескольких словах вы можете охарактеризовать личность Сталина?
— Знаете, у меня в этом плане разные были периоды: до и после ХХ съезда, где разоблачили все жестокости Сталина и особенно «Ленинградское дело», с которым немного столкнулся, но потом убедился, что все тут гораздо сложнее. В каком смысле? Ну вот хотя бы в том, что Иосиф Виссарионович очень любил и знал литературу, много читал... Есть замечательные исследования на этот счет, в частности, историк Борис Илизаров изучал пометы, сделанные Сталиным на полях книг...
— ...красным карандашом?
— Нет, разноцветными. Все эти надписи: «Так его!», «Куда ж податься?», «Неужели и это тоже?», «Это ужасно!», «Выдержим» — примечательны тем, что отражают неподдельное чувство читателя. Тут нет никакой показухи, ничего, рассчитанного на публику (кстати, эту читательскую реакцию хорошо показал в «Евгении Онегине» Пушкин).
Так вот, судя по тому, как Илизаров описывает сталинские пометы на «Воскресении» Толстого, на «Братьях Карамазовых» Достоевского, на произведениях Анатоля Франса и так далее, вождь был не просто книгочеем, а вдумчивым читателем, который все как-то усваивал, переживал, хотя на него это не действовало.
— Злодеем он все-таки был?
— Ну, объяснение это слишком простое — налицо невообразимая, чудовищная извращенность. Понимаете, Толстой, Достоевский — это же величайшие гуманисты, человековеды, никто лучше их о проблемах совести и добра не писал, но вот на Кобе это никак не сказывалось. Облагораживающее влияние литературы, искусства, о которых мы так любим рассуждать, здесь заканчивалось — он приезжал в свой кремлевский кабинет...
— ...и напрочь забывал Толстого и Достоевского...
— ...и подписывал расстрельные списки на сотни человек, причем не абстрактных, а тех, которых знал, с кем дружил.
— Задам непростой вопрос: бывая в Германии, я видел немецких ветеранов Второй мировой — ухоженных, сытых, с отличными зубами... Глядя на них — ухоженных, холеных, довольных, имеющих приличные пенсии, хорошие дома, квартиры и автомобили, — я вспоминал наших фронтовиков: несчастных, беззубых, брошенных на произвол судьбы государством, за которое они отдавали жизни. Что же у нас за страна такая (я имею в виду и Россию, и Украину — весь бывший Советский Союз), которая в отличие от Германии не смогла обеспечить своим ветеранам достойную жизнь?
— (Горько). Правильный упрек, справедливый! Скажу больше: это относится не только к ветеранам, но и к людям, которые попадали в плен, были на оккупированных землях — ведь их миллионы, но надо учитывать разные отправные точки. Нам досталась страна, разоренная подчистую...
— ...ну, мы у них тоже погуляли неплохо...
— Да, но вы Ленинград возьмите — после войны это был полуразрушенный город. Где люди ютились, пока его восстанавливали? В землянках, в бывших дотах, да и другие города лежали в руинах...
— ...а заводы и фабрики были вывезены...
— Это одно обстоятельство, а второе — у нас не было той могучей американской помощи, которую получила послевоенная Германия. Вдобавок мы слишком много потеряли народа, а это молодые рабочие руки. Как поднимать из руин и пепла страну? Кем? Чем? Все это было невероятно трудно! Немцы находились в более благоприятных условиях, и потери у них в процентном отношении все-таки меньше. Мы, когда двинулись туда, на Запад, все не могли понять, чего эти фрицы к нам пришли, — они же так хорошо жили.
— Они потому и проиграли, наверное, что увидели, как жили мы...
— Не думаю. Повторяю: они потерпели поражение потому, что для них это была несправедливая война. Этот фактор мы почему-то не учитываем, а знаете, какая жажда справедливости тогда в нас была? Мы драпали, отступали, и все равно с первых дней знали, что победим, — это почти мистическое, ничем не обоснованное чувство.
«На Первом съезде народных депутатов СССР я ни разу не выступил — не хотел
становиться в очередь к микрофону»
— В России добиться официального признания и при этом не поступиться совестью литератору трудно, но вам удалось. Вы, автор многих знаковых произведений, таких, как «Иду на грозу» и «Зубр», являетесь Героем Социалистического Труда, лауреатом Государственной премии СССР, кавалером двух орденов Ленина и множества других правительственных наград, однако, узнав, что я к вам еду, Виталий Коротич и Евгений Евтушенко в один голос сказали, что Даниил Гранин не только прекрасный писатель, но еще и (внимание!) честный человек. Интересно, а ваши коллеги доносы на вас строчили?
— Да (морщится).
— И вы в курсе, кто именно? Читали потом их писанину?
— Примерно знаю, кто, но не читал и не имею такого желания.
Из книги «Причуды моей памяти».
«Шел спектакль Малого театра «Святая святых» Иона Друцэ, и пожаловал со своей свитой Романов, первый секретарь Ленинградского обкома — был такой. В театрах бывал редко, однако спектакль привезли из столицы, там он пользовался большим успехом, к тому же приезжие народные артисты персонально пригласили.
Идет действие. Актер в роли Льва Толстого в каком-то месте, по пьесе расстроенный, огорченный, произносит: «Русские — дураки!», и тут на весь зал раздается хмельной начальственный окрик Романова: «Нет, русские — не дураки!». Шумно встает, выходит из ложи, за ним все его мюриды.
Одернул Льва Николаевича не хуже Владимира Ильича, который тоже Толстого ставил на место в своих статьях.
Как член Верховного Совета Романов награждал орденами. Однажды на церемонию пригласили меня. Вручение происходило в Малом зале Смольного. Первым был вызван я. Рукопожатие. Романов нацепил орден. Я произнес: «Спасибо» и ничего более. «Что, не доволен? — спросил Романов. — Мало дали?». — «А я и не просил», — ответил я и вернулся на место. Следующему вручали художнику Мыльникову. Тот тоже: «Спасибо», но уже горячо, и прочувствованно преподнес монографию о своем творчестве. Романов повертел ее, нахмурился: «Это на каком языке?». — «На английском», — гордо пояснил Мыльников. Романов с размаха швырнул ее на пол.
На обратном пути я не преминул подколоть Мыльникова: «На английском! Думал, его потрясет? А он тебе преподал патриотизм».
— Ваш телефон прослушивали, за вами вообще наблюдали?
— Ну, есть даже подтверждающие это документы, которые были напечатаны в наших журналах. Из них следует, что в Питере слушали телефоны Лихачева, Товстоногова и мой...
— Вы это знали, чувствовали?
— Подозревал. Чуть что — телефон накрывал подушками...
— ...и наивно думали, что это поможет... Когда началась перестройка и Горбачев сделал мощный шаг к демократизации общества, вы наряду со многими другими порядочными людьми пошли в политику, стали депутатом Первого съезда народных депутатов СССР. Какие воспоминания о том времени у вас остались: радость, разочарование, ощущение бесцельно прожитых месяцев или наоборот?
— Господи, это был такой душевный подъем, столько было надежд... Вокруг так истово верили в то, что теперь все будет иначе...
— Заживем наконец-то!
— Да, и это не глупые были надежды, отнюдь не бесплодные. Впервые страна приобщилась к настоящей политике: толпы сограждан встречали нас у Спасских ворот, — ждали, когда мы пойдем с заседания, чтобы что-нибудь рассказать, посоветовать! — и мы узнали страну в лицо. На этом съезде было немало хорошего, и я благодарен судьбе за то, что мог это видеть, слышать и присутствовать при тех событиях. Лично я ни разу на съезде не выступил, но не жалею об этом. На трибуну не рвался — там у многих была такая жажда участия, что...
— ...вы давали им эту возможность...
— ...я просто не хотел становиться в очередь к микрофону.
— Однажды вы философски заметили: «Жизнь в России всегда чудо — плохое или хорошее, но обязательно чудо» — по-прежнему так считаете?
— Да.
— Сегодня, по пути к вам на дачу, обратил внимание, как меняется за окном картина. В Санкт-Петербурге все замечательно, но стоит отъехать от КПП, как видишь деревни с покосившимися избами, запустение, множество пьяных людей и понимаешь: что-то не так... Вы не задумывались, почему в России уже 65 лет нет войны, а разруха по-прежнему продолжается?
— Во-первых, наделано много бестолковщины, глупостей и ошибок, а во-вторых, идея жизни потеряна. Мы строили социализм, коммунизм, и это были когда-то не пустые слова... Постепенно они обесцветились, выдохлись, но в свое время у людей была надежда на красивое будущее, ради которого можно было все стерпеть. Был какой-то энтузиазм, ударники, — это же важно! — а сейчас ничего подобного нет и в головах полный разброд, ералаш. Не знаю, как у вас в Украине, а у нас нынче Колчак и Чапаев — одинаково любимые герои. Белый и красный — кто прав, кто виноват, кого из памяти вычеркнуть, кому подражать?
— За кем идти?
— Кто такие кадеты — мерзавцы или молодые люди, достойные восхищения? А кто такой Николай II с его, понимаешь, семейством?
— Вы для себя ответили на этот вопрос?
— Да просто бездарный царь, бездарный! Никогда в России не было столь бесцветного, бесталанного самодержца, как он (между прочим, все Романовы были работяги, и среди них немало умных, толковых и замечательных людей, таких, как Петр I или Екатерина Великая).
— Это, однако, расстрела всей царской семьи, включая детей, не оправдывает...
— Безусловно, но ваше замечание уже не к царю относится, а к нам.
Из книги «Причуды моей памяти».
«Каких людей изготавливала советская жизнь? Я сам — хороший пример.
Все принималось как должное — история разных толкований не допускала. Было три революции. Цари все плохие, Гегель, Фейербах, Ницше — все они, сколько их было, имели серьезные ошибки: не заблуждались только Маркс, Ленин, Сталин. Это у нас в России изобрели паровоз, радио, аэроплан, телевидение, электрическую лампочку, правда, насчет автомобиля никак не получалось. Все остальное — в России. Закон сохранения вещества, рефлексы, «таблицу Менделеева» — у нас, мы первые — Ломоносов, Попов, Павлов, братья Черепановы, Розинг, Василий Петров, Яблочков, Можайский...
Господи, сколько фамилий мы заучивали — все первооткрыватели, которые чуть-чуть, но обогнали Запад. Во всяком случае, творчески — мы самые. Мы никогда не отдавали должное американцам, которые так быстро создали великую страну, прочную демократию, великую науку, литературу, кино. Они помогли нам выиграть Вторую мировую войну, они спасали голодающих Поволжья в 20-е годы — об этом не вспоминаем. В наших энциклопедиях и учебниках нет ничего о голоде на Украине, о расстреле в Новочеркасске. Ленский расстрел 1912 года есть, а про советский расстрел рабочих в Новочеркасске ни слова.
Все это впихивали в меня из месяца в месяц, годами — радио, семинары, агитаторы, газеты, книги, и ничего другого, никаких разночтений».
«В России всегда были какие-то святые, которых любили, которым поклонялись... Они страдали, болели, чем-то ради народа жертвовали, но, увы, с уходом Сахарова и Лихачева это закончилось, ушло в небытие. Нынче любить некого...»
— Вы недавно посетовали, что в российской власти нет нынче людей, болеющих за Россию, — не погорячились?
— Нисколько. Знаете, в России всегда были какие-то святые, которых любили, которым поклонялись... Они страдали, болели, чем-то ради народа жертвовали, но, увы, с уходом Сахарова и Лихачева это закончилось, ушло в небытие. Нынче любить некого...
— Любить некого... Хорошо как сказали! Меня, кстати, потряс ваш диагноз современному обществу. «Стыд, — подчеркнули вы, — был первым чувством, которое отличило человека от животных. Человек, иными словами, животное «стыдящееся», так вот, я не помню такого состояния нашего общества с подобным разгулом бесстыдства и бессовестности, как теперь»... С болью вы добавили, что «отсутствие стыда стало нормальностью жизни». Жестокий диагноз...
— ...но справедливый.
Из книги «Причуды моей памяти».
«Работая над «Блокадной книгой», мы с Адамовичем были потрясены блокадным дневником школьника Юры Рябинкина — в нем предстала история мучения совести мальчика в страшных условиях голода.
Каждый день он сталкивался с невыносимой проблемой — как донести домой матери и сестре кусок хлеба, полученный в булочной, как удержаться, чтобы не съесть хотя бы довесок. Все чаще голод побеждал, Юра мучился и клял себя, зарекаясь, чтобы назавтра не повторилось то же самое.
Голод его грыз, и совесть грызла. Шла смертельная непримиримая борьба — кто из них сильнее. Голод растет, совесть изнемогает — и так день за днем. Голод понятно, но на чем же держалась совесть, откуда она берет силы, что заставляет ее твердить вновь и вновь: нельзя, остановись?!
Единственное, что приходит в голову: она есть божественное начало, которое человеку дано. Она как бы представитель Бога, его судия, его надзор, дар свыше, что может взрасти, а может и погибнуть.
Она не ошибается.
Для нее нет проблемы выбора.
Она не взвешивает, не рассчитывает,
не заботится о выгоде.
Может, только согласие с совестью дает
удовлетворение в итоге этой жизни.
Ведь чего-то мы боимся, когда поступаем плохо, кого-то обижаем, не по себе становится, если обманем, соврем. Словно кто-то узнает. Совесть сидит в нас, словно соглядатай, судит — плохо, брат, поступил.
Мартин Лютер, самый решительный теолог, заявлял, что совесть — глас Божий в сознании человека. Глас этот звучит одинаково для всех — и католиков, и православных. Может, и вправду совесть досталась нам от первородного греха, от Адама?
Совестью обладает только человек — ее нельзя требовать от народа, государства».
— Вам не кажется, что национальной идеей, об отсутствии которой вы говорите, и в России, и в других бывших республиках Советского Союза стала сейчас жажда наживы?
— Может, и так, но я все-таки не называл бы национальной идеей желание обогащаться, несмотря на то что оно нынче стало определяющим чувством и стремлением современных людей. Знаете, меня, если честно, коробит циничное отношение ко всему тому, что составляло какое-то наше отличие, преимущество перед остальным миром. Да, жили мы бедно, подчас голодно...
— ...но были гордые и духовные...
— ...но мечтали об удивительном, замечательном, справедливом, великолепном обществе. Мы хотели его построить, а они — нет, мы терпели нехватки, жили в коммунальных квартирах, по карточкам получали свой хлеб, постное масло и все прочее, да! — однако были исполнены красивой мечты, а сейчас без нее остались.
— Зато карточек нет...
— (Грустно). Но этого мало...
Из книги «Причуды моей памяти».
«Они заночевали в большом дачном доме у друзей под Москвой. Никого в доме не было — она и муж. Он заснул, а она ходила по комнатам и думала, как могла бы сложиться ее жизнь с этим мужем в таком доме, а не в тесной их двухкомнатной квартире. Когда развешивали белье, надо, сгибаясь, пробираться в коридоре. Слышно, как она кряхтит в туалете. Никогда она не может уединиться. Если бы у нее была своя комната, а у него — своя, она выходила бы одетой, нарядной. Она физически страдала от того, что должна при нем переодеваться, он всегда слышит ее разговоры с подругами.
Она мечтала, чтобы они спали в разных комнатах: наутро она бы одевалась одна, не спеша, появлялась бы умытая, пахнущая духами, чтобы что-то прежнее, молодое вернулось к ним. Она поймала себя на том, что раздражается на него, но он был ни при чем — наверное, и ему доставалось...
Она ходила по комнатам этого дома, примеривая их к своей жизни: иногда вот так же она заходила в магазин померить модное пальто, повертеться перед зеркалом, увидеть там такую, какой она хотела быть».
Из книги «Причуды моей памяти».
«Жена не дала мужу на водку. Категорически — раз и навсегда. Он скандалил, скандалил, умолял, он пил в долг и теперь его черед «поставить», для него это вопрос чести, иначе остается только покончить собой — он повесится!
— Да ради Бога! — сказала жена и ушла из дома, заявив, что не хочет ему мешать.
Он взял веревку, соорудил петлю, не затяжную, встал в ванной на табурет и ждет — дверь на лестницу оставил открытой, чтобы жена, значит, всполошилась, когда вернется. «Висит». В это время приходит давным-давно вызванный водопроводчик. Входит в ванную, видит покойника, шарахнулся, выбежал. Постоял на лестнице, подумал, вернулся, стал снимать с покойника часы.
Тот дал ему ногой в челюсть. Водопроводчик побежал и грохнулся в передней с инфарктом. Когда вскорости вернулась жена, она нашла лежащего водопроводчика, который безудержно стонал, поэтому «висевший» в ванной муж не произвел на нее нужного эффекта, тем более что он был совершенно живым».
— Как вы думаете, Даниил Александрович, отчего так в России воруют?
— Ну, воровали всегда и везде — за исключением некоторых стран, таких, как Швейцария, Финляндия, Норвегия, Швеция...
— У них, видимо, красть нечего...
— Ну разве что (улыбается)... Там опыты проводили: сколько минут простоит чемодан, если его оставить на вокзале и уйти, — это делали в Хельсинки, в Осло... Дольше всего он простоял в Цюрихе.
— Боялись, небось, что там бомба...
— Дело не в бомбе, а в том, что есть вещи, которые с детства должны воспитываться и школой, и церковью, и семьей... Где у нас подготавливают человека к порядочной жизни, где учат беречь доброе имя, преподают верность честному слову, учтивость?
...Мы потеряли все! Я даже не беру 43 миллиона, убитых в Великую Отечественную...
— ...при том, что погибали в основном лучшие. А высланные, а репрессированные?
— Сколько же искалечили, погубили, а разве не искорежила такая жизнь вертухаев, следователей, судей? Это поистине чудо, что до сих пор Россия жива! Чудо, что мы живы в России!
Россию легко бранить, критиковать, высмеивать, даже жалеть, но надо понять, как избавились мы от советской власти, от советских порядков, от этой партии, в которой было 20 миллионов, без гражданской войны. Все так бесшумно распалось...
— Колосс на глиняных был ногах...
— Да, нынче любят такое сравнение, но это не объяснение.
Из книги «Причуды моей памяти».
«Одно из писем — таких в мой адрес приходили сотни, тысячи...
«Поступай всегда так, будто от тебя зависит судьба России», — говорил отец.
Он был мальчиком, когда в местечке немцы собрали всех евреев, выстроили у обрыва и расстреляли. Жителей заставили закопать. Его, мальчика, — ему было уже 10 лет — тоже послали закапывать.
«Соседка Люба хорошо знала немецкий. Ее взяли в гестапо машинисткой. Она подкармливала их — мать, бабушку, детей. Однажды сказала маме: «Я печатала списки на расстрел — там вы с детьми как семья комиссара». Бабушка запрятала нас троих в ледник. Мы отсиделись там месяц, пока немцы не стали отступать. Пришли наши. Любу сразу схватили, потому что служила в гестапо. Мама хлопотала, и другие тоже — она спасла не только нас. Не помогло. Ее приговорили к 25 годам лагерей, там она вскоре погибла.
Отца моего за то, что в окружении уничтожил штабные документы, отправили в штрафную роту. Я возненавидел и немцев, и наших одинаково, — все они палачи, звери. И до сих пор не вижу разницы».
— Многие из олигархов российских, мне кажется, нищие духом, а вот вам, человеку одухотворенному, не претит их показная роскошь?
— Еще как претит! Все это гадко, бесстыдно, и хотя тут тоже можно найти какие-то причины и оправдания, это все равно отвратительно. Наступил период, когда от рубля, который нынче превыше всего, мы пытаемся вернуться к нормальным приоритетам — к ценностям культуры и истории, ведь что такое Россия для всего мира? Это Чайковский, Толстой, Чехов, Менделеев... Людей таких крайне немного, но если сравнить этот список, допустим, с американским (нет, не хочу — всегда мы с Соединенными Штатами меряемся), с бразильским или канадским...
— Да с той же Швейцарией...
— Ну, я большие страны беру, то насколько Россия богаче. Ценность страны измеряется тем, что она дала мировой культуре и мировой науке, и Россия по этой части великая: в смысле не боеголовок, а других головок (показывает на свой висок).
Киев — Санкт-Петербург — Киев
(Окончание в следующем номере)