В разделе: Архив газеты "Бульвар Гордона" Об издании Авторы Подписка
Эпоха

Лев ДУРОВ: «Когда я слышу, что кто-то убил любовника, не понимаю, за что же его-то? Мужчина влюбился, завоевал... Ты убивай жену, которая предала, и я твердо решил: Иру свою зарежу!»

Дмитрий ГОРДОН. «Бульвар Гордона»
Часть II

(Продолжение. Начало в № 34)

«МИМО ВАЛЯЮЩЕГОСЯ ПЬЯНОГО НЕ ПРОХОЖУ НИКОГДА — ОБЯЗАТЕЛЬНО ПОДОЙДУ, ПОДНИМУ, УСАЖУ НА СКАМЕЙКУ»

— 42 года вы служите в Московском драматическом театре на Малой Бронной, были даже его художественным руководителем...

— Ну, это недолго — три года.

— Тем не менее... Насколько я знаю, в этот театр вас пригласил именно Анатолий Эфрос, которого вы только что вспомнили. Вместе вы проработали очень долго...

— 27 лет. Из детского театра пошли с ним в «Ленком», но «за неправильное формирование репертуара» Эфроса с должности главного режиссера вскоре сняли, и мы совершили серьезный для того времени демарш (при советской власти такого быть не могло!): 20 актеров бросили руководству заявления об уходе одновременно. Как только нам сообщили, что Эфрос снят, мы — хоп! — не сговариваясь, честное слово. Знаете, кто среди нас был: Ширвиндт, Державин, Гафт, Збруев, Каневский...

— ...неплохая компания!..

— ...Адоскин, Яковлева, Дмитриева, Сай­фулин. Бросили заявления — и фьюить!

— Эфрос сильный был режиссер?

— Анатолий Васильевич? Гениальный — я бы его назвал Пушкиным в режиссуре. Таких сейчас нет — из нынешних никто сделать психологический разбор не умеет. Я со многими режиссерами работаю, но не понимают они зачастую, о чем речь, не-а, а это театральная первооснова, поверьте, и я не стал бы так говорить, если бы не был в этом уверен. Я, правда, этим чуть-чуть владею, совсем не так, как Учитель.

— У вас за плечами 53 года в кино и — страшно сказать! — около 200 киноролей: такое количество даже трудно себе представить...

— Ужас!

— Как это вам удалось?

— А я знаю? Однажды прикинул: в один год снялся в пяти картинах и еще в театре играл. Понимаете, можно все, что угодно: главное — нигде не дать слабину, чтобы, когда приезжаешь со съемки в театр, никто не догадался, что ты с дороги, усталый. Этого допускать нельзя, и то же самое, когда на съемку летишь: прибыл — будь сто­процентно готов. Не начинай причитать: «Ой, я сейчас отдохну, полежу, а потом и сни­майте».

— Это и есть профессионализм?

— Конечно.

— Вы как-то сказали: «Я никогда не халтурил и никогда не проваливался» — «доброжелатели» не поспешили вас опровергнуть?

— Нет, и хотя дежурных ролей на самом деле у меня было много, провалов не случалось — честно! Работать кое-как я бы не стал — себя по­стеснялся бы.

— У вас, по-моему, есть беспроигрышный рецепт успеха: «Даже в самой комической роли, — признались однажды вы, — я всегда ищу драму: это верный признак того, что роль удастся»...

— Ну да — это школа Эфроса. Придерживаюсь ее не только на сцене, но и в жизни: например, никогда не прохожу мимо валяющегося пьяного — обязательно подойду. Почему? Да потому, что я же не знаю, почему он пьет, почему дошел до состояния нечеловеческого — может, судьба у него горькая... Ты хоть чуть-чуть его поддержи: подними, усади на скамейку, спроси: «Вы сами дойдете домой или вас проводить?». Не бойся, что испачкаешь кофту или дубленку дурацкую — Бог с ней!

Так и каждую роль надо играть — искать в ней драматизм. Почему человек именно таким стал? Почему оказался способным на мерзкий поступок? — эти вопросы надо задавать себе, даже когда (дурацкое слово!) препарируешь негодяя. Вот в чем драма, предположим, Тибальта?

Существуют Ромео и Джульетта — милая, интеллигент­ная молодежь, и есть Тибальт, который под­держивает многолетнюю клановую вражду. Он даже сам не знает, почему семьи Монтекки и Капулетти собачатся, — ему это не важно, главное для него, чтобы что-то варилось, — совсем как сейчас в нашей жизни. Ты думаешь: «Ребята, зачем это вам?», а вот кому-то ведь на руку дрязги, конфликты, водичка мутная...

— Людям, чьих фамилий мы не знаем...

— Ну да, но мы-то с вами отлично понимаем, зачем понадобился Афганистан, зачем сегодня нужна Чечня. Кому-то выгодно, чтобы варево в этом котле бурлило, хотя мы, как нормальные люди, недоумеваем: «В чем дело? Какой интернациональный долг? Чего я Афганистану должен?» — и я, хоть и плохо, простите, учился, очень хорошо понимаю, что географически нам это не близко...


Леонид Каневский, Лев Дуров, Анатолий Эфрос, Андрей Миронов, начало 80-х. «Я бы назвал Эфроса Пушкиным в режиссуре»

Леонид Каневский, Лев Дуров, Анатолий Эфрос, Андрей Миронов, начало 80-х. «Я бы назвал Эфроса Пушкиным в режиссуре»


— Где Афган, а где мы!

— Что я забыл там, на Востоке? Кому-то в том краю что-то понадобилось, и за это никто не ответил, а когда такой Тибальт сам нарывается и его живот пронзает меч, он в растерянности: как это? Он-то считал себя стальным, а оказывается, тоже живой и ранимый. Вот и кровь, и жизнь утекает по капле. В этом драма, потому что человек в последнюю секунду осознает: он такое же уязвимое существо, а не нечто суперменистое.

«ГРУЗ 200» — АБСОЛЮТНО БЕЗНРАВСТВЕННОЕ КИНО»

— Достаточно часто вижу вас на экране и должен заметить, что всем вашим героям веришь беспрекословно, и у каждого из них есть характер. Буквально позавчера, щелкая пультом телевизора, в 153 раз совершенно случайно зацепился на одном из каналов за «Семнадцать мгновений весны», где вы снялись в роли Клауса. Казалось бы, мерзавец, подлец, но как убедительно и как точно сыгран!

— Сперва я хотел отказаться, дескать, зачем мне такая мразь? Что может быть хуже, чем провокатор, доносчик...

— ...еще и такой циничный...

— ...который входит в доверие, завоевывает чью-то симпатию, вытаскивает человека на откровенность, а потом отправляет на тот свет! Потом подумал: «Все-таки Лиознова — художник серьезный, надо отказ свой аргументировать». Стал, одним словом, сценарий читать и понял, в чем дело: мы с вами такое явление и в своем окружении знаем.

— Еще как!

— Клаус же словоохотлив, болтун — вот Штирлиц и спрашивает его: «А писать вы не пробовали?». У Юлиана читаю: «Нет!» — и думаю: «Оп-па, тут надо сделать большую паузу. Буквально зрители не поймут, но что-то повиснет». Я делал паузу не очень уверенную: типа хотел стать писателем, да не хватило таланта, и тогда он...

— ...решил реализоваться в другом...

— Ну, что-то вроде: ах, вы меня не признаете? По-вашему, я бездарен, да? Не захотели меня печатать? Ну, я вам покажу. Понимаете, один человек говорит: «Ну, не стал я писателем или артистом, и ладно — раз нет таланта, пойду на завод токарем» — и счастлив в этой профессии, а другой желчью исходит: «За это я вам отомщу!».


С Георгием Жженовым в фильме «Иду искать», 1966 год

С Георгием Жженовым в фильме «Иду искать», 1966 год


— Лев Константинович, годы идут, кинематограф совершенствуется, а мы по-прежнему смотрим старое кино, и зачастую кажется (во всяком случае, мне), что оно лучше, эстетичнее, чище, чем новое. У вас такого ощущения нет?

(Задумчиво). Есть. Знаете, когда-то я тоже в какой-то степени был хунвейбином и не признавал всех этих «Кубанских казаков». Какое утешительное, думал, кино — с ума сошли!

— Какая безобразная лакировка действительности!

— Ну еще бы — стране в это время жрать было нечего, люди с голоду помирали, а тут груды фруктов и овощей, которые собирали по всем окрестным селам, чтобы столы ломились...

— Розовощекие, красиво одетые казачки на весь экран...

— И не стыдно, я воз­му­щал­ся, пускать в глаза пыль, такую ахинею снимать, а сейчас смотрю: нет, что-то в этом таки было.

Я приведу пример. Однажды Сергей Бондарчук смотрел у нас «Брата Алешу» — по «Братьям Карамазовым» Достоевского. Спектакль был очень жесткий, так скажем: я играл там штабс-капитана Снегирева — это моя лучшая роль в театре. Бондарчук, как вы знаете, человек был красивый, большой — пришел за кулисы мрачный, сел. Мы спрашиваем: «Сергей Федорович, что, не понравилось?», а он: «Да нет, спектакль гениальный, но, братцы, так же нельзя. Нож засадили в сердце и держите — ну вытяните его на секунду, елки-палки, это же вынести невозможно». В ту минуту, помню, меня мысль пронзила: «Ну да!». Так вот и с этими «Кубанскими казаками»: и так у людей напряженная жизнь была (не жест­кая, а жестокая), а мы что же — давайте еще на экране добавим?..

— ...чтобы все надежды убить...

— В том-то и дело! Я же и сам снимался в этих, как их называю, полуцветных, полумузыкальных, полухудожественных картинах. То экскаваторщика помощник, то комбайнера, но персонажи мои симпатичные, и я глазастый такой, курчавый. Нет уж, пусть ленты наивные, но в них изначально добро заложено, и никуда от этого не деться. Какое бы, извините, дерьмо по сюжету ни снимали, а все равно финал оптимистичный...

— ...и какая-то мораль присутствовала...

— Ну конечно.

— Лев Константинович, а как вам нынешние картины? Недавно вот снова показали по телевидению «Груз 200» Балабанова — чересчур жестко, натуралистично, но чертовски, на мой взгляд, талантливо...

— Мне плохо на этой картине стало — по-моему, абсолютно безнравственное кино. Мне просто, извините (я извиняться иногда буду, ладно?), как члену Академии кинематографии присылают пакетами диски, которые следует посмотреть, чтобы оценить и фильм, и сценарий, и роли мужские. В кинотеатр же не успеваешь ходить...

— Вы посмотрели «Груз 200» от начала до конца?

— Да, и везде 20 со знаком минус поставил, причем делал это злобно.

— Подождите, но режиссерская работа ведь классная?

— А мне, когда кино безнравственное (заводится), плевать, какая она. Когда, извините, девушку насилуют бутылкой от вина, для меня все кончается — это невозможно! — и когда вскрывают цинковый гроб с афганцем, вытаскивают оттуда труп и бросают к девушке на кровать, душит протест, и мне уже все равно, талантливо это снято или же нет.


Штандартенфюрер Штирлиц (Вячеслав Тихонов) и агент-провокатор Клаус (Лев Дуров), «Семнадцать мгновений весны», 1973 год

Штандартенфюрер Штирлиц (Вячеслав Тихонов) и агент-провокатор Клаус (Лев Дуров), «Семнадцать мгновений весны», 1973 год


— Приходится слышать, что у Балабанова не все с головой в порядке...

— Ну, Чацкого тоже сумасшедшим считали — этот момент чреват... Как с головой у него, не знаю, но с совестью явно что-то не то...

— В новое российское кино вы в отличие от подавляющего большинства ровесников вписались блестяще, а в сериале «Бандитский Петербург» (кстати, неплохом, на мой взгляд) сыграли неожиданно роль киллера и сделали ее по-человечески убедительной, яркой. Вам это интересно было?

— Да, безусловно. Все-таки в такой ипостаси я никогда еще не кувыркался, да и киллер-то не простой, он ловит в оптический прицел совсем уже нелюдя — Антибиотика. Убийство, конечно же, есть убийство, и киллер есть киллер, но охотится он за человеком совсем страшным — фактически зверем, так что моральное оправдание там все-таки было.

— Вы понимали мстителя, образ которого создали?

— Понимал, и достаточно хорошо. Есть же вот, скажем, «Ворошиловский стрелок», которого Михаил Александрович Ульянов блестяще сыграл...

— ...и фильм получился прекрасный, правда?

— Мало того, если бы довелось, я тоже таким «Ворошиловским стрелком» стал бы — не задумываясь, пришлепнул бы подонков.

— Сколько лент, столько и мнений: недавно вот Андрей Панин и Тамара Владимирцева сняли фильм «Внук Гагарина»...

— Ой, замечательная картина — Панин-старший там потрясающий!

— Прекрасный актер!

— Господи, как он играет! Кстати, вы знаете, почему ее не выпускают на экран?

— Дочери вроде против...

— Да не дочери — сестры Гагарина: посчитали, что это надругательство над памятью Юрия Алексеевича, и через суд добились запрета на использование его фамилии. Какие-то оценки наивные — то же самое, что с памятником Шукшину в его родных Сростках было, где он сидит босиком на земном шаре. Когда его мама это увидела, заплакала: «Что же, у Васеньки сапог и ботинок не было? Нет, ни в коем случае!». Скульпторы мнение старушки уважили и поставили памятник после ее смерти. Наивно, наивно...

«НАС БЫЛО ТРОЕ: Я, БУДЕННЫЙ И ВОРОШИЛОВ. ПИОНЕРЫ, КО МНЕ!»

— В чем же проблема у «внука» Гагарина — в том, что оказался негритенком?

— Дело не в этом — там изумительный парень, маленький мальчик, играет детдомовца, который придумал, что у него был знаменитый дед. Его спрашивают: «А почему ты уверен, что внук Гагарина?», и, поскольку этот детдомовец еще и матерится, предупреждают: «Только без мата! Только без мата». — «Ну, — отвечает мальчонка, — дед-то по разным странам ездил: и в Африку в том числе, а там бабы на него вешались...». Ему опять: «Только без мата!». Негритенок долго ищет нужное слово: «Он их всех... говоря современным языком, перетрахал, и вот тут-то родился я». Это, по-моему, так чисто, смешно, а сестры восстали: мол, надругательство над памятью. Придрались к одной фразе — ой, Боже, и смех и грех!


С Василием Шукшиным в «Калине красной», 1973 год

С Василием Шукшиным в «Калине красной», 1973 год


— Вы относитесь к той категории артистов, которые сполна испытали и про­должают испытывать на себе настоящую, не придуманную, народную любовь...

— Ой, да ладно (смущенно), ну хорошо...

— Согласитесь: таких всеобщих кумиров немного — их можно пересчитать по пальцам...

— Дима, у нас один пьяный всегда кричал... Правда, у него был орден Красного Знамени — старый, при банте, и он, как примет на грудь, командовал: «Нас было трое: я, Буденный и Ворошилов. Пионеры, ко мне!». Так вот, нас было...

— Какие самые яркие, особенные проявления народной любви вы испытали?

— Когда люди улыбаются, подходят на улице, приятно и славно, и когда просят автографы, всегда останавливаюсь, даже если очень спешу, — а как же иначе? К тебе же с приветом идут, а не с чем-то другим. Есть некоторые актеры, которые всех отфутболивают: «Я устал, отойдите, не подходите!» — этого я не понимаю.

— Да, были люди в ваше время!.. Я видел старую выцветшую уже фотографию, на которой копающие картошку Ефремов, Табаков, Евстигнеев, Борисов и вы...

— Есть такая, но мы там не картошку копали, а строили московский университет — березы сажали.

— Вот компания!

— Мы, правда, и в колхоз студентами ездили, и есть фотография, где я с Олегом Борисовым на поле картошку гружу. А как же — это все было!

— Я не случайно об этом вспомнил — вы как-то сказали, что нынешние молодые артисты по сравнению с тем поколением аристократов — настоящие пэтэушники. Не погорячились?

— Нет, и от слов этих не отказываюсь. Тогда была действительно аристократия — Ливанов, Тарасова, Грибов, Анненков... Своя у Вахтанговского театра, у Малого, у МХАТа...

— Ее сейчас меньше стало или теперешние актеры просто другие?

— Это как в жизни: была аристократия, а потом ее всю выбили, и где она? Исчезла потихонечку: настоящую перестреляли, остатки вымерли. Великих и замечательных уничтожили, а потом пришли разночинцы, мы, и стали бороться за новую правду. Поступали вроде бы правильно, но многое, как водится, и наваляли. Почему? С одной стороны, Эфрос, Любимов, Ефремов, которые выступали как корифеи и создатели трех новых направлений, эту правду на­шли, а с другой...

Мы что, собственно, сделали? Сорвали занавес, сняли с театра ореол таинственности. Свободная репетиция — заходи кто угодно, сидите, смотрите, и тем самым многое упустили. Когда исчезла грань между сценой и залом, когда публика решила, что мы — свои, это было неправильно, и дело не в том, что я против панибратства. Это ничуть не унижает актеров и не делает лучше зрителей, но все равно творческая дистанция, таинственность и загадка в театре должны быть обязательно.

Мы это убрали, а сейчас пришло ПТУ — им вообще все до фонаря. Я вот еду недавно сниматься в Киев с молодым московским актером, сижу и листаю сценарий, потому что концы с концами не связаны...

— ...и текст наверняка учите...

— Прилетел, ко мне сразу подходят: «Через час уже в кадр», и вот я сижу с ручкой, кропаю, а он меня спрашивает: «А вы что, перед съемкой читаете текст?». — «Вот поэтому, — отвечаю, — у нас сериалы такие». — «Какие?». — «А вот такие», — говорю и пальцем на него показываю. Он даже не понял, что я хотел сказать. Что вы хотите: пэтэушник, хотя ПТУ — это же хорошо...


Олег Табаков, Валентин Гафт и Лев Дуров в мелодраме Владимира Машкова «Сирота казанская», 1997 год

Олег Табаков, Валентин Гафт и Лев Дуров в мелодраме Владимира Машкова «Сирота казанская», 1997 год


— Попробуй сейчас специалиста найди!

— Потому что профтехучилища разогнали — ни слесарей в результате нет, ни токарей, ни маляров, ни плотников. В актерском деле, поймите правильно, я этим словом обозначаю снижение профессиональных навыков. ПТУ — это ученик, и нынешние — они все ученики, подмастерья, все на одно лицо, особенно женщины. Не хочу никого оскорбить — может, такие требования время диктует?

— Это пройдет, наверное?

— Вот если вам показать то, что сегодня снимают, а потом спросить: как фамилия этой актрисы? Ручаюсь, вы не ответите, и я вряд ли.

— Раньше мы знали: это Никулин, а это Миронов, там Ширвиндт, здесь Дуров...

— Доронина, Васильева... Ну конечно! В том-то и дело...

«АНДРЕЙ МИРОНОВ БЫЛ ВЕСЬ ИЗРЕЗАННЫЙ — ПОДМЫШКИ ИСПОЛОСОВАННЫЕ, И ЕГО МАТЬ ВСЮ ЖИЗНЬ РАБОТАЛА НА ЛЕКАРСТВА»

— Была еще, очевидно, беззаветная преданность и любовь к профессии — вот вы когда-то рассказывали мне, что Андрей Миронов снимал после спектакля рубашку, а она была вся в крови...

— Это мы «Продолжение Дон Жуана» играли. Он весь изрезанный был — подмышки исполосованные, и Марья Владимировна — Миронова-то! — всю жизнь работала на лекарства. Какое-то жидкое стекло — тогда же вообще ни черта не было! — за границей ему покупали.

— Миронов страдал жутким фурункулезом?

— У Андрюши был какой-то неправильный состав крови (я ничего в этом деле не понимаю), но никогда, ни разу он не попросил: «Лева, поосторожней!». Спектакль был физически прессинговый: в конце я его бил, хватал и толкал в зрительный зал, и если иногда, так сказать, давал слабину и отворачивался, он начинал: «Лева, а почему ты меня не швырнул в зал?». Я же не мог сказать, почему, но в следующий раз вынужден был опять молотить его без всякого снисхождения.

После этого Андрюша приходил в грим­уборную, снимал черный бархатный кафтан, под которым белая рубашка была вся в крови. Душ, одеколон... В кейсе у него всегда лежала чистая накрахмаленная сорочка. Он одевался: «Левочка, цем-цем! Пока-пока!» — как будто и не было ничего. Это повторялось каждый спектакль, но ни разу он не допускал даже намека на халтуру.


Лев Константинович с супругой Ириной Кириченко, дочерью Екатериной (внизу слева), зятем Владимиром Ершовым, внуками Ваней и Катей

Лев Константинович с супругой Ириной Кириченко, дочерью Екатериной (внизу слева), зятем Владимиром Ершовым, внуками Ваней и Катей


— Мы говорили об истинных интеллигентах, и думаю, вам повезло: вы их застали...

— Счастье!

— Опять-таки жили чуть ли не в одном доме с Рихтером...

— Ну, не в одном доме — рядом. Кстати, только вчера говорил с его племянником Дмитрием Дорлиаком — он в Париже живет, а так как Митя работал в нашем театре, дядя Слава стал для нас своим человеком. Он был даже — такую говорю наглость! — нашим тапером — у Митьки на дне рождения, когда начинались танцы, дядя Слава садился и начинал играть: мы под Рихтера танцевали. Что вы, он был поразительный!

Однажды пришел молодой джазист-пианист, и Митька к нему: «Поиграй-ка для нас!». Музыкант ужаснулся: «Ты что!? Как же я при твоем дяде посмею?», а он все не отстает: «Ну, поиграй!» — дядька, мол, где-то на кухне сидит, чай пьет... Тот сел за инструмент, взял несколько аккордов — влетает Рихтер. «Кто? — спрашивает. — Что такое? Ну-ка, ну-ка! Господи, потрясающе! Нет, я так не умею. Какая музыка изумительная! А можно я тоже попробую, рядышком с вами сяду?». И давай они в четыре руки какую-то джазовую мелодию наяривать. Рихтер в восторге был: «Боже, как это хорошо! Как интересно!».

— Дистанцию он не держал, свысока с собеседниками не разговаривал?

— Ой, свысока! Во дворе как-то встречаемся, идет снег, и вдруг он снимает кепку, и снежинки на его большую, извините, башку падают. У него же череп был грандиозный...

— ...мощный...

— Мощнейший! Я с опозданием шапку стянул и стою, с ноги на ногу переминаюсь. «Святослав Теофилович, — прошу, — наденьте, пожалуйста, кепку». — «Что вы, я вас так уважаю!». Меня!..

— Без комментариев. Вы и Раневскую ведь застали...

— Однажды меня пригласили на прогон спектакля «Дальше — тишина», и я сидел в зале один.

— Она же там с Пляттом играла...

— Два корифея, грандиозные совершенно! Жду, короче, начала, и вдруг из-за кулис ее голос: «Там кто-то сидит — это ужас какой-то! Дуракам полработы не показывают — Слава, я не пойду». Плятт ей: «Фая, ну успокойся». — «Нет, ни за что! Говорю же, дуракам полработы...». Ростислав Янович продолжает ее увещевать: «Это Дуров, артист Эфроса». — «А-а-а, слыхала, слыхала... Да, по-моему, он не дурак. Ну ладно, пойдем сыграем для него, что ли». Сидел я, скукожившись...

— ..фантастика!..

— ...потом отправился за кулисы и спрашиваю: «Можно зайти?». Плятт заговорщицки: «Она тщеславная. Зайди, зайди, Левочка». Я заглянул в гримерную: «Фаина Георгиевна!..». Она: «Нет, это было ужасно, зачем вы сегодня пришли?», но говорила кокетливо.

«ЕСТЬ У АКТЕРОВ НЕГЛАСНЫЙ ПУНКТ КОНТРАКТА: ОН ПРЕДПОЛАГАЕТ ЗАБВЕНИЕ, ЕДВА ТЫ ИСЧЕЗАЕШЬ С ЭКРАНА!»

— Многие актеры старшего поколения часто сетуют: раньше, мол, в 50-60-е годы, мы были звездами, а теперь нас забыли, уже не снимают. Вам этих людей жаль?

— Вы знаете, не имею права их осуждать, но я ненавижу нытье. «Ребята, — им говорю, — понимаете, есть негласные пункты контрактов. У летчиков-испытателей, например, слово «гибель» буквочками не прописано, но, вылетая на новом, неопробованном еще самолете, каждый из них не знает, вернется домой или нет. Когда Гагарин отправился в космос, да еще на неподготовленном аппарате, генеральный конструктор Королев не мог поручиться, что первый космонавт останется жив, сказал: 50 на 50, и до посадки никто не был уверен, что полет пройдет благополучно.

Значит, параграф этот существует? Вот и у нас есть такой же, только он предполагает не гибель, а забвение, как только ты исчезаешь с экрана или со сцены. Об этом знать надо, так что не ной! Профессия у нас изумительная, и ты в нее сам пошел, ты очень ее хотел. Был в ней счастлив? Да, а сейчас она для тебя кончилась. Кто-то руками разводит: «Почему именно меня забыли? — я слышал эти реплики даже от великих артистов. — Я же так много сделал для народа!». А разве народ — тот же шахтер, машинист или строитель! — для тебя ничего не сделал? А чем ты печку топил, на чем ездил — да что за бред?!

Не понимаю нытья, клянусь, и говорю это совершенно искренне. Не могу смотреть передачи, где со слезой показывают: вот, мол, они в забвении... Ну и что?

— Значит, пили или неправильно себя вели, или профессии изменяли...

— Даже не это. Пусть и не пили, а здоровье сломалось — ну что поделаешь? Такова жизнь...

— Более 50 лет вы живете с одной женой — для актерского мира безумная редкость. Полувековые брачные узы вам, простите, не надоели?

— Да нет. Майя Михайловна Плисецкая со Щедриным тоже 50-летие совместной жизни отпраздновали — даже такие звезды подолгу вместе.

— Вас не тянуло сменить декорации, обстановку?

— Как-то руки до этого не доходили, и потом, все было в порядке. Понимаете, существуют ведь камни преткновения — те, об которые семьи разбиваются, и приблизительно я их знаю. Другое дело — любовь: она, конечно, с первого дня до последнего быть неизменной не может.

— Со временем в нечто другое перерастает?

— Немножко не так. Первая любовь — это страсть, сумасшествие, когда ты готов на все и преград для тебя не существует: ради того, чтобы добиться руки любимой, можешь весь мир разнести. Потом вы женитесь, и постепенно страсть — это закономерно! — исчезает и начинается собеседование. Вот если вам интересно друг с другом беседовать, жизнь продолжается, а если нет — бегите...

— ...быстрее!

— И еще: как только в доме начинают произносить слово «деньги» — конец! Вот Ира моя никогда не интересовалась, сколько и где я зарабатываю. Ни-ког-да!

— Как это вам удалось?

— Она знала, что деньги лежат в верх­нем ящике, а есть они, нет их... Жена ни разу не упрекнула меня: «Лева, у нас ни копейки не осталось», — молчала. Ждала, что сам в семейную казну загляну и буду вы­кручиваться, решать: то ли занять у кого-то, то ли еще больше работать.

— Супругу, судя по всему, вы в ежовых рукавицах держали?

— Да нет, они все у меня такие: и Катька, дочка, и внучка (тоже Катька!) — совершенно не из нынешнего времени... Вы не увидите у них ни серег, ни косметики на лице, ни духов — они от этого удовольствия не получают.

— Лев Константинович, вы ревнивы?

— О да. Когда говорят, как в свое время Пушкин: «Отелло не ревнив, а наивен», это чушь, Александр Сергеевич ошибся. При чем тут наивность? (бьет себя по ушам, скорчив рожу). Он был ослеплен, Отелло-то, и кто бравирует: «Я не ревнив», или врет, или тупой. Ну нельзя без этого: мужчина не в силах не ревновать женщину.

— Вы тоже жену ревновали?

— Конечно — а как же?

— И сцены устраивали?

— Нет, только не это, хотя... Расскажу вам ужасный случай. У меня были друзья — братья Воронины, известные акробаты — они часто ездили за границу и иной раз делали нам какие-нибудь подарки (в то время же в магазинах вообще ничего нельзя было купить, чтобы на себя напялить). Однажды они привезли Ире невероятное розовое пальто — какое-то курчавенькое букле с плетеными фарфоровыми пуговицами. Это было нечто сногсшибательное — второго такого в Москве не найдешь, и вот однажды еду я домой на троллейбусе и вижу наше розовое пальто — это Ирина стоит на Гоголевском бульваре в объятиях какого-то человека.

— Страшное дело!

— Пока ехал домой, все передумал... Знаете, когда слышу, что кто-то убил любовника, я не понимаю, за что его-то? Мужчина влюбился, завоевал... Ты убивай жену, которая предала, и вот я придумал, что с ней сделаю. Твердо решил: убью сразу, зарежу! Да-да-да! Звоню в дверь — открывает. Видит, что меня всего трясет, и спрашивает: «Что ты такой бледный?». Я сел, к стеночке прислонился и выдохнул: «Ирочка, прости, я дурак. Только что видел, как в сквере ты целовалась с мужчиной». Она пальцем у виска покрутила: «Идиот!».

Потом-то мы посмеялись над этим... Просто у кого-то похожее пальто оказалось, но пока я доехал, у меня в башке и в сердце такое творилось — не передать. Я и Отелло вспомнил, и всех обманутых мужей...

«КОГДА НАЧИНАЕТСЯ ПРОПАГАНДА ОДНОПОЛОЙ ЛЮБВИ, Я ЗВЕРЕЮ»

— Ну еще бы, вас окружали записные донжуаны и сердцееды, вы были свидетелем многих театральных романов... Коллеги, кстати, не рассказывали вам о своих победах?

— Ой, это жуть! Помню, когда с Ростиславом Яновичем Пляттом мы в «Семнадцати мгновениях весны» снимались, жили в одном номере. Однажды просыпаюсь и говорю себе: «Та-а-ак, тихо, не кряхти!», чтобы соседа не разбудить. Открываю глаза, а он стоит у окна в длинной белой рубахе до пят, смотрит в туман, а там легкие очертания костела — красотища! Я покашлял, и Плятт, не оборачиваясь, произнес: «Левочка, вы проснулись? Знаете, стою вот и думаю: все-таки кое-что в жизни у меня так и не состоялось». — «Что вы, Ростислав Янович, — подскочил я, — все у вас состоялось!». — «Нет, я ни разу не был с женщиной на реву». — «На реву»? Это как?» — спрашиваю. «Ну, это часа три-четыре утра, когда коров выгоняют на пастбище — к этому времени я всегда выдыхался».

— Вот беда-то!

— Вижу: он говорит все на полном серьезе — вот это и есть аристократия.

— Как, если не секрет, вы относитесь к засилью на эстраде, на театральных подмостках, на телевидении — вообще, в культуре — гомосексуалистов?

— Меня, если честно, совершенно не интересует, кто и чем...

— ...в свободное от работы время...

— Да, занимается. Ради Бога: лесбиянка, голубой, синий в крапинку — ваше личное дело, но когда начинается пропаганда однополой любви, когда идет тотальное наступление на сознание и мне втолковывают, что это изумительно, что это чистота (а отсюда напрашивается вывод, что все остальное — грязь), я буквально зверею. Чей череп лежит перед распятием? Адама. На него капает кровь Спасителя, значит, Иисус Христос как бы искупает вину Адама и Евы, их грехопадение собственными страданиями и благословляет на деторождение, так на каком основании, ребята, вы мне морочите голову и претендуете на какие-то высокие категории?

Нет ничего выше любви мужчины и женщины, потому что с нее все началось — с Адама и Евы, с Библии. Это мораль изначальная, поэтому не врите, а теперь главное. Однополая любовь не ведет к рождению, а значит, человечество идет к вырождению.

Однажды об этом замечательно Невзоров сказал — журналист и депутат Госдумы, которого я одно время грубовато называл «трупоедом» (в него еще стреляли, а сейчас он лошадьми занимается). Его как-то про одного режиссера спросили: как вы, дескать, относитесь к его творчеству, а он и ответил: «Да что анализировать-то? Пидор есть пидор». Все так и присели, не знали, как дальше беседу вести. Вот я и говорю: вам это нравится — ради Бога, но пропаганде...

— ...стоп!

— Потому что тогда мы придем к вырождению полному, нас просто не будет. Детей-то и так все меньше и меньше, и не зря многие нации за любую соломинку хватаются, только бы сохраниться. Идет вымирание человечества: и военное, и экологическое, и мы это понимаем прекрасно. Однополых браков нам еще не хватало...

— Знаю, что вы коллекционер — собираете редкие, занятные вещицы и вроде одно время в вашей квартире был даже музей оружия...

— Ну, в детстве я вообще целый склад натырил — тогда это было запросто. Система была такая: на станцию «Москва-товарная» приходили эшелоны с трофейным во­оружением, ты подбегал к часовому, отдавал пачку махорки, и тот уходил к паровозу. Когда караульный возвращался, ты должен был исчезнуть, иначе он мог даже стрелять, и вот, как только он отворачивался, мы, пацаны (в одиночку же вагон не откроешь), двери настежь — джах! Шмайсер? Давай бери! Раз, на шею повесили. Разбитый истребитель немецкий? Это не нужно. Следующий вагон открываем. Парабеллум? Ну-ка его за пояс!

Я порядком оружия натаскал и на чердаке у нас заложил небольшой, с эту комнату, полукруг кирпичом. Когда пожарные инвентарь проверяли, они упирались в стенку и думали, что это конец, — ничего дальше нет, а я ставил стремянку, залезал... Там все мое богатство хранилось: шмайсеры, снаряды с красными головками, заправленные, как патроны, в широкую металлическую ленту, даже пушка-пулемет с «Юнкерса-88», но кто-то стукнул, донес в милицию. Менты приехали и оп-па! — все забирать стали. Оказалось, что среди моих трофеев была даже мина-«лягушка» — ими, кстати, и в недавние войны пользовались. Знаете, что это такое?

— К стыду своему, нет...

— Она всякими болтами, шурупами, рубленой арматурной проволокой начинена. Когда кто-то идет, от малейшей детонации эта противопехотная выпрыгивающая осколочная мина выскакивает и взрывается, поражая всех на десятки метров. Ранения в результате чудовищные...

— Дома у вас, по слухам, две пробитые каски хранятся: немецкая и советская — зачем они вам?

— Я подобрал их в крымских горах — там альпийские луга с целебными травами, и местные жители уговаривать стали: «Поехали! Ну поехали!». Травами я не пользуюсь, тем не менее, когда приглашают, они как бы одолжение тебе делают, ну и еще прогуляться решил. Иду, короче, иду, смотрю, наша каска лежит — пулевое ранение прямо в лоб. Снайперское, как я сообразил, а когда солдатик завалился, немец ему еще 11 дырок в каске проделал — глумился, лупил по мертвому. Нашел еще пряжку морской пехоты, а вот ремень, видно, тряпочный был, брезентовый, и истлел. Стреляные гильзы повсюду валялись, а вот оружия не было — кто-то до меня бродил тут уже неоднократно.

Думаю: «Кто же стрелял, откуда?». Прикинул по дырочкам — с того, очевидно, пригорка. Поднялся туда — немецкая каска лежит и ремень кожаный. Он у меня в кабинете, в театре висит, а каску в спектакле «Жиды города Питера» по братьям Стругацким использую для наглядности войны. Два солдата, две смерти...


Лев Дуров — Дмитрию Гордону: «Когда люди улыбаются, подходят на улице, приятно и славно. И когда просят автограф, всегда останавливаюсь, даже если очень спешу...»

Лев Дуров — Дмитрию Гордону: «Когда люди улыбаются, подходят на улице, приятно и славно. И когда просят автограф, всегда останавливаюсь, даже если очень спешу...»


— У вас же еще какой-то прибор со стола Гитлера есть, да?

— Не прибор — картонка размером чуть меньше книжки, тисненная золотом: «Адольф Гитлер из Бабельсберга (район Потсдама. — Д. Г.) приказывает». И шелковый галстук Евы Браун...

— Класс!

— Его привез человек, который рейх­с­канцелярию разбирал, — отец моих друзей. Все эти мелочи были признаны никому не нужной макулатурой, и их должны были сжечь — никакого отношения к предстоящему судебному процессу они не имели... Часть этот фронтовик на память забрал, а потом со словами: «Левочка, я хочу вам сделать подарок» протянул две картонки, причем одну — с автографом Гитлера. Потом знакомый художник ко мне при­стал: «Подари, я автографы собираю». Я отдал, а он, мерзавец, обменял на скелет мамонта.

Антиквариат я не собираю, потому что денег на это нет, — в основном все с блошиных рынков, но кое-какие ценные вещи имеются. Например, визитная карточка Пушкина — она у меня в рамочке висит на стене.

(Окончание в следующем номере)



Если вы нашли ошибку в тексте, выделите ее мышью и нажмите Ctrl+Enter
Комментарии
1000 символов осталось