Евгений ЕВТУШЕНКО. «Как прекрасно стареть, не старея...»
Вся в сосульках ржавых юбка.
Не в себе. Пьяным-пьяна.
«Эй ты, Любка-красногубка!
Что срамишься, сатана!»
- поносила ее бабка,
потрясая кулаком,
та, что прячет ключ от бака
с привокзальным кипятком.
Раньше было тут бесплатно,
а теперь для недотеп
продает она приватно
кипяток за двадцать коп.
Ну а Любка-красногубка
ей в ответ не сгоряча -
будто капала так хрупко
на морозище свеча:
«Я прошу тебя, суседку,
Пожалей - ведь я вдова.
Муж пропал, уйдя в разведку,
Но Москва - она жива.
Жизнь была хужей всех адов,
но дитятей тяжела
я для ранетых солдатов
нянькой в госпиталь пошла.
А сынок родился мертвый,
видно было по лицу,
но отцом, как видно, гордый
отлетел душой к отцу.
Ну а я любила многих,
всех, кто с мужем шел на бой,
и безруких, и безногих,
утешала я собой.
Колыбельные им пела,
а не малому дитю.
Все их жалобы терпела.
Мерли - стряпала кутью.
Я себя не измарала.
Верной им была женой
и ни с кем не изменяла
нашей армии родной...».
А у бабки еще злистей
поднялась, трясясь, рука,
где веревочка на кисти
с ключиком от кипятка.
Вновь завелся, как пластинка,
лживой праведницы смех:
«Ты, солдатская подстилка,
здесь в Зиме позоришь всех!».
Но готовы в драку, в рубку,
мы прикрыли не впервой
нашу Любку-красногубку
всей мальчишеской братвой.
И сибирского пацанства,
голодухинских тех дней,
не сменяли б за полцарства
на позорный смех над ней.
21 января 2012
БЕЗОТВЕТНЫЙ ОТВЕТ
Я получил ошеломившее меня письмо, отправленное мне 20.12.11 из Девона, Англия, - несмотря на адрес типа «На деревню дедушке»: поэту Евтушенко, Университет города Талса, США, добралось оно до меня почти через месяц. В нем было мое письмо, написанное мной от руки ровно полвека назад Уинстону Черчиллю, наверняка прочитанное им, но, видимо, не отвеченное. К нему была приложена записка от посланца:
«Дорогой мистер Евтушенко! Я нашел Ваше письмо среди вещей моей матери, которая умерла два года тому назад. Моим отцом был личный телохранитель мистера Уинстона Черчилля (1950-1965), и это входило в его должность - сберегать письмо. Боясь потерять его или направить по неверному адресу, я не посылаю оригинала, а только копию для Вас. Заметки на конверте принадлежат моей матери. Тед Хьюз (знаменитый английский поэт, живший в Девоне, переводивший мои стихи. - Е. Е.) был хорошим другом моих родителей и моим. Я иногда рыбачил с ним и играл в снукер. Надеюсь, что это письмо наконец найдет Вас и будет Вам интересным как счастливые воспоминания. Я тоже большой почитатель сэра Уинстона и имел счастливую возможность встречаться с ним и разговаривать при разных случаях. Искренне Ваш Билл Муррей».
Вот текст моего письма, копия которого у меня самого не сохранилась, а быть может, ее и не было. Заодно представьте себе, что оно было написано во времена разгара «холодной войны», и не думаю, чтобы такие письма советские люди часто рисковали писать, да еще таким крупным политическим деятелям.
Итак, «Дорогой мистер Черчилль! Перед поездкой в Англию я мечтал встретиться с Вами, чтобы поговорить о многом, и о поэзии, и о политике. Должен Вам сказать, что в России Ваше имя связано с очень многими замечательными воспоминаниями, когда мы вместе дрались за свободу и честь наших наций. Я читал вашу книгу. По-моему, Вы настоящий писатель. Иные мои ровесники (мне 28 лет) кажутся мне моими прадедушками. А вы мне кажетесь моим ровесником, и я до сих пор в этом не разуверился.
Мне очень хочется, чтобы Ваша знаменитая яхта завернула в Советский Союз и Вы бы увидели те удивительные перемены, которые происходят в нашей стране. Вы бы ее не узнали. И уверен в том, что Вы написали бы о ней, ибо, как я уверен, Вы - писатель, помимо всего прочего. И если бы сказали и написали об этом Вы, Вам бы поверили. Вы не знаете меня как поэта, и я пришлю Вам свою книгу, когда она выйдет в издательстве «Пингвин букс» по-английски. Пока же я очень хочу, чтобы Вы прислали мне Вашу книгу, которую трудно достать в России, с вашим автографом... Ваш Евгений Евтушенко».
И вдруг у меня само собой написалось стихотворение, обращенное к мистеру Черчиллю. Иногда с некоторыми людьми хочется поговорить и после их смерти.
* * *
Только позавчера,
на холодной, проигранной нами,
войне
мистер Черчилль прислал запоздало
мое же письмо безответное мне.
И давно уже Черчилля нет,
и меня почти нет.
Но сама неотвеченность
через полвека - ответ.
Мистер Черчилль,
я жил в победившей стране,
а она и голодная нравилась мне,
и за мной,
зажигалки тушившим
на крыше песком,
наблюдали Нью-Йорк,
да и Лондон -
хотя бы глазком,
и со мною,
ловившим салютинки с неба Москвы,
разделяли победу
и Рузвельт, и Вы.
А потом я увидел кораблик
из «Правды»,
плывущий в ручье,
с вашим профилем в мокрой
измятой статье,
где слова чуть расплылись,
но все-таки были видны,
и какие слова!
Да еще и о вас! -
«Поджигатель войны».
Год был сорок шестой,
и кораблику крикнул я: «Стой!».
Я его просушил,
на Четвертой Мещанской
над общей плитой.
Все соседи читали кораблик,
который привез нам
из Фултона речь.
И дядь Вась, проводник,
ею тоже не смог пренебречь,
Только он ворчанул,
хоть прочел ее с пьяненьких глаз:
«Это все же не текст,
а, простите меня, пересказ».
А бухгалтер Дубенский
впал в панику сразу почти:
«Боже, снова война...» -
и упали, разбившись, очки.
Я в двенадцать свои
не поддался, как он, на испуг -
только был потрясен:
«Черчилль, он же ведь Сталина друг». -
«Нет в политике дружб... -
усмехнулся дядь Вась. -
В нее лучше не лезь!
О политику нос не расквась...».
Я в политику, правда, не лез.
Она лезла в меня.
Прямо липкими лапами в душу,
ее раздирая, грязня.
Но когда я писал «Бабий Яр»
и «Наследники Сталина», то
это было моим искупленьем зато,
и разрушился занавес ржавый,
и были причиной не чудеса,
а весенних поэтов
молоденькие голоса.
Ну а все-таки жаль,
мистер Черчилль,
что Вы не ответили мне,
ибо мы, но и Вы
проиграли в «холодной войне»,
и осколки железного занавеса,
при крокодильих слезах,
до сих пор
в наших общих невыздоровевших
глазах.
Разделяют народы религий вражда,
и взаимобоязнь.
Отменить бы войну навсегда,
словно общую смертную казнь!
Да и спор наших наций,
не думаю - к пользе людей -
это спор корпораций -
не соревнованье идей.
И хотя шар земной,
он, конечно, немножко иной,
мир холодный беременен
новой «холодной войной».
А война - лицемерка,
и если она холодна,
кто ее угадает,
какой будет завтра она.
21 января 2012
БЫЛ Я БЕРЕМЕННОЙ МАШИНИСТКОЙ
В жизни при Сталине,
пышной и низкой,
был я беременной машинисткой.
Что я имел - тощеватый студентик?
На винегрет и на студень деньги.
Я всем поэтам описывал сочненько
юную жертву по имени Сонечка,
брошенную так жестоко
нечистым
на ногу
пьяницей - футболистом.
Вот и ждала из себя, как на пенышке
сына, как братца,
вроде Аленушки.
Соне я дал машинистки профессию,
но не простой,
а влюбленной в поэзию,
так что с участьем волшебных
перчаток
Соня печатала без опечаток,
и, не гонясь, как иные за платою,
Соня стихи возвращала
заплаканными.
Сентиментальные наши писатели
ринулись в Cонечкины спасатели,
передавая стихи и повести
для очищения собственной совести.
Был я той самой
придуманной Сонечкой,
став, на беду, машинисткой -
бессонечкой.
Чтоб горе-рифмы бумагу не пачкали,
я исправлял их чуть-чуть
ее пальчиками.
Если какой-нибудь грубый эпитет
слово стоящее рядом обидит,
я заменял.
Становился преступником,
но не замеченным
и не пристукнутым,
ибо коллеги мои в беспечалье
этих поправочек не замечали.
Я им про Соню сказки рассказывал.
Я пару строчек слюной
чуть размазывал,
чтобы творцы этих виршей и прозы
думали, что это - Сонечки слезы.
Я говорил:
«Соне очень понравилось!» -
и содержанье карманов
поправилось.
Разоблачений боялся, а там уж
Соне помог я родить, выдал замуж.
Ну а сегодня грущу потихонечку:
«Где мне найти для меня
мою Сонечку!?».
11 декабря 2011
А ЕЩЕ Я БЫЛ АГИТАТОР
(доисповедь)
А еще я был агитатор
и при том за товарища Ста,
так что примет меня аллигатор
там, на Лете-реке, в уста.
И сказал мне старшой, жутче тени:
«Чтобы все до двенадцати дня
в урны сунули бюллетени,
а иначе тебя и меня...».
И при этом в ладоши он хлопнул,
так что я от башки до подошв
похладел, как на месте Лобном,
там, откуда с башкой не сойдешь.
Я дрожал, понимаете сами,
словно в чем-то я был виноват,
ибо был этот дядя с усами
мне порученный кандидат.
Становилось все более жутким.
Были выборы на носу.
Я ходил по московским джунглям,
как охотник Узала Дерсу.
«Завтра выборы... Завтра выбо...».
Ключик надо к любому найти:
«Не могли бы к нам в десять?». -
«А вы бы - не могли б хоть к одиннадцати?».
Был я счастлив от пониманья
то одной, то другой семьи:
«Это я, дядь Гриш!». «Я, теть Кланя!».
«Да не бойсь - всей семьей мы к семи».
Кто рычал мне, все зубы оскаля:
«Я безногий. Мне все до хрена.
Где протезы?». На дух не пускали
и сквозь дверь посылали на...
Обьяснить я пытался культурно,
что протезы еще впереди,
но что есть переносные урны.
«Ежли самосожжусь - заходи!».
И дыша портвеюгой люто,
и пытаясь взасос целовать,
запивалка-малярочка Люда
затащить попыталась в кровать.
Я, руками-ногами обвитый,
в сапогах был повален уже,
«Люда, ты подожди до любви-то...» -
я ее умолял в мандраже.
«Тебе выспаться, милая, надо.
Протрезвись да покрепче усни.
Обещаю, что будет награда,
но сначала сходи, голосни...».
То ли псковской, а то ли тамбовской
домработницей огражден
был художник седой Кончаловский,
защищенный медалью с вождем.
Но крестьянскую добрую душу
все же тронуло оттого,
что увидела, как я трушу,
если барин не соизво...
Мне сочуствья не выразив бурно,
поняла всю тощищу мою
и шепнула: «Ташшы свою урну,
может, барина уговорю».
В избирательный наш участок
я пришел, всем давая пример,
где томилось уж много несчастных
из счастливого СССР.
Были все хорошо обученными
есть конфеты, бесплатные всем,
и запели Нечаев с Бунчиковым
в дверь, открывшуюся ровно в семь.
И пошли приодетые наши,
как хозяева этой земли,
тети Маши и тети Клаши,
дяди Миши и Гриши пошли.
Шли они опускать бюллетени,
помня все, что такое война,
шли, не зная, что в их володеньи
и должна находиться страна.
Шли и деды, и сироты - дети
всех убитых на фронте солдат,
там, где вождь на бесплатной конфете,
а отцы их в ГУЛАГе сидят.
Им их Родину в руки не дали,
за какую их сердце болит,
и я вздрогнул, услышав медали, -
прикатил даже мой инвалид.
И пришла разодетая Люда,
ну хоть впрямь на прием у посла,
деревенское женское чудо,
и шепнула: «Я жду опосля».
И взглянула в глаза мне несмело,
пусть с оконной геранью в руках,
но стоически и неумело
на высоких впервой каблуках.
Я принес Кончаловскому урну.
Сквозь дверную цепочку в тот день
глаз взглянул чуть зловатый и умный,
и нырнул с быстротою бесшумной
в щель подписанный бюллетень.
Сидр мы пили сладющий и пенный,
я и Люда до самого дна.
«Знаешь, ты у меня почти первый...» -
мне, краснея, призналась она.
Мы росли в синяках и в заплатах.
Все нам было по кочану.
Но заплакала. Я заплакал
и не мог объяснить, почему.
Июль, 2011
Я СДЕЛАЛСЯ «ЛЮБИМЦЕМ СТАЛИНА»
Я сделался «любимцем Сталина»
лет девятнадцати, когда
шушукалась об этом сдавленно
вся цэдээльская среда.
Литературные все лисаньки,
критическая волчарня,
теперь меня почти облизывали,
за хулиганство не черня.
В рубашке с украинской вышивкой,
плюя на этот лисий труд,
уже давно из школы вышибленный,
был принят я в Литинститут.
И при всеобщем опасательстве,
хотя я был так пацанист,
мне выдан был билет писательский
от страху недооценить.
А как все это получилось-то?
Я в ССП, еще никто,
речь двинул перед палачищами,
не сняв дырявого пальто.
Любя глазами все, что движется,
я, изучив борьбы азы,
пришел на обсужденье книжицы
с названием «После грозы».
Но автор из гробокопателей
и враг поэзии любой
был прозван «автоматчик партии»,
и кем вы думали? Собой.
Разоблачая, был, как в мыле, он.
Пот лил с него аж в пять ручьев.
Да кто же был он по фамилии?
Сейчас забытый Грибачев.
И я его уделал точечно
без всяких личностных обид,
как у других он лямзит строчечки,
а после авторов гнобит.
Его боялся даже Симонов,
Фадеев хил был супротив,
а я его так раскассировал,
вмиг в клептомана превратив.
И тут пошла гулять легендочка
за моей худенькой спиной,
шепча, как девочка-агенточка,
что Сталин якобы за мной.
Что срочно он звонил Фадееву,
и я был вмиг доставлен в Кремль,
вел себя чуть самонадеянно,
но в целом вождь меня пригрел.
Сказал, стихи послушав до ночи,
когда мы даже обнялись:
«В Иосифе Виссарионыче
был вами найден спецлиризм!».
Ах ты моя Россия-Азия,
где сплетен полные мешки!
Неисчерпаема фантазия -
и анекдоты, и слушки.
И зависть вроде озверелости
так вдохновляет на вранье,
когда не верят просто смелости
без разрешенья на нее.
С усмешкой ядовито-сахарной
шептали, что защищена
какой-то, выше Божьей, санкцией
моя прикрытая спина.
Не приходило даже в голову
и обладателям седин,
что был я со спиною голою
совсем-совсемушки один.
5 января 2012
СЕРЕБРЯНАЯ СВАДЬБА
Марии Владимировне Евтушенко
(к 31 января 2011)
Я тебе постареть не позволю.
Заколдую тебя навсегда.
Соберу свою силу и волю,
чтобы вечно была молода.
Оба - выкормыши Атлантиды,
в ней нашедшие счастье свое,
мы ей злобой не отплатили,
а оплакали вместе ее...
Я достался тебе, весь изранен,
до собрания лучших стихов,
тяжеленнейшим полным собраньем
моих нежно любимых грехов.
И уж если подряд из былого
вспомнить все, что, как было в судьбе,
был я в юности избалован
сверхвниманием КГБ.
Я, романтик доверчиво детский,
за советскую власть был горой.
До того я был парень советский,
что и антисоветский порой.
Сорвалась у тех дядей вербовка.
Растерялись родимые, злясь.
Я ответил: «Мне будет неловко
почему-то скрывать нашу связь.
Я в тимуровских вырос традициях.
Я идеям служу - не рублю.
Нашей связью я буду гордиться
так, что всюду о ней раструблю!».
И поняв, что в объятья не лезу,
ускользнув из их рук не впервой,
распустили злорадную дезу -
ту, что я у них вроде бы свой.
К счастью, Маша, провинциалка,
двадцати трех тогда еще лет
с первых дней хорошо проницала
переделкинский высший свет.
И тогда, ныне тихий покойник,
ей, отнюдь не краснея, приврал:
«А вы знаете, муж ваш - полковник,
а быть может, и генерал...».
Но ответила ему Маша,
твердо, будто бы ставя печать:
«Я надеялась, что он маршал...
Ну зачем же меня огорчать?».
Так прошла она вместе со мною,
отшибая всю ложь между дел,
сквозь советскую паранойю
и сегодняшний беспредел.
Так внутри исторической драмы
ты мне стала второю душой,
не впустив меня в мелкие драки
и не струсив ни разу - в большой.
Не поддавшись всем скользким обманам,
как жена моя, матерь и дочь,
обнимала карельским туманом,
словно белая нежная ночь.
Было долгим счастливолетье.
Был однажды и горький урок.
Но спасительно встали дети -
стражи-ангелы поперек.
Мы живем, упоительно ссорясь,
ибо миримся все равно.
Я не знаю, где ты и где совесть,
ведь, по-моему, это одно.
Как прекрасно стареть, не старея.
Что за выдумка: «Годы не те»!
Я оставлю тебя на столетья,
словно Саскию на холсте.
Пустозвоны, нас всех допекли вы,
тем, что так ускушняя наш мир,
в грудь бия, театрально-крикливы,
«Я умру за Россию...» и пр.
Маша, будешь ты вечно красивой -
я не зря себе выбрал жену!
Ты ведь стала моей Россией,
за которую я живу!
16 декабря 2011
* * *
Я ножом ничьих икон не раскрошу,
как дед Ермолай, давно в двадцатом.
Жаль, что в прошлом я его не воскрешу,
чтоб тогда не стал он виноватым.
17 октября 2011
SPOONING
Я, ей-Богу, же не распутник,
враг в любви не границ - берегов.
Но в английском есть слово «spooning»,
ложка в ложке - его перевод.
Если двое, впритирку лежа,
отдыхают после любви,
это вправду, как ложка в ложке,
а иначе - пойди, назови.
Что за прелесть, когда мы двое
тесно ляжем вдвоем на бочок,
как одно существо живое,
и все беды тогда нипочем.
Так спасибочко, милый English.
Сласть - друг в дружку точнехонько лечь,
как укладываются в стихи лишь -
строчки Пушкина в русскую речь.
Январь, 2012
ТРИ КРОВАВЫХ ВОСКРЕСЕНЬЯ
В биографии Михаила Синельникова есть поразительный узел из трех исторических совпадений. (Его дед Тимофей Федин был тяжело ранен 9 января 1905 года при расстреле рабочей мирной демонстрации в Петербурге. В этот же день и год родилась его дочь - будущая мать поэта - Евдокия Федина). В 24-м году она встретила будущего его отца Исаака Синельникова, и они поженились, и прожили долгую жизнь. Исаак Синельников тоже был рожден в год Кровавого Воскресенья. Михаил был их вторым, поздним ребенком.
* * *
Три кровавых воскресенья
так сплелись в семье в одно.
От убитых нет спасенья,
когда в комнате темно.
Царь, хоть слово им сказал бы,
когда живы были те,
кто попали там под залпы
все по русской простоте.
Ну а ты, студент истфака,
в городке киргизском Ош,
что-то плохо спишь, однако
с головой больной встаешь.
Отчего такой ты нервный
хоть и в праведной семье,
не последний, и не первый
несчастливый на земле?
Ты несчастлив тем, что смелость -
из опаснейших подруг,
что не можешь сразу сделать
всех счастливыми вокруг.
Всюду очереди, давки...
Не утешат, вдохновя,
ни Хрущева бородавки
и ни Брежнева бровя.
Стукачей мордяги жабьи,
пошлость песен, пошлый гимн,
и опять самодержавье,
но под именем другим.
Да не нервничай ты, Миша,
не сорвись ни в злость, ни в лесть,
и в тебе есть что-то выше,
и в России тоже есть.
Как быть времени сильнее?
От бессоницы ты желт.
Пуля в деда Тимофея
и тебя под кожей жжет.
Пусть она вкруг сердца бродит,
то кусая, то скребя,
себе места не находит,
не уходит из тебя.
Но, как вскрикиванью скрипки,
этой боли нет цены,
и себя ты по ошибке
от нее не исцели.
2012
ОЗЛОБЛЕННОСТЬ
Нам в кровь озлобленность вошла
и неужели стала генами?
Она мелка, она пошла -
от злобы не родятся гении.
И даже справедливый гнев,
круша живых людей и статуи,
в озлобленности освинев,
перерождается в растаптывание.
Мы не родились в палачах,
но приучились получать
постыдный кайф от сплетен гаденьких
о знаменитеньких, богатеньких.
Живет в нас древняя озлобленность,
как из родных осин оглобленность, -
нам ближним помогать -
оглоблей легче помахать.
Во всех искусствах и науке
мы с болью видим, как на грех,
умельцев связанные руки
озлобленностью неумех.
Февраль, 2012