Писатель Даниил ГРАНИН: «Жизнь — это чудо, и то, что я еще землю топчу, — чудо. Счастье — это я сейчас»
(Окончание. Начало в № 33)
«Конфликт с власть имущими — нормальное состояние интеллигента»
— На Первом съезде народных депутатов СССР вы заседали с будущим мэром Санкт-Петербурга Анатолием Собчаком. Сегодня, когда видите на телеэкране его дочь Ксюшу, какие вас мысли одолевают?
— Да, в общем-то, никакие. У меня был с ней по этому поводу разговор... Конечно, наблюдать ее в нынешней роли грустно, но тут мы имеем дело не с моделью перерождения демократии, а с судьбой, характером Ксении Собчак (и, видимо, ее отца). Дети за родителей не отвечают и наоборот: все-таки это самостоятельный выбор, хотя и весьма прискорбный.
Из книги «Причуды моей памяти».
«Телевидение изготавливает все больше знаменитостей, причем большая часть знаменита лишь тем, что часто попадает на экран. Дают бесчисленные интервью. Когда артист, который рекламировал лекарства, появляется на сцене, его узнают: «А-а, это тот, кто рекламировал имодиум от поноса».
— Я вам задам не очень, наверное, удобный вопрос... Когда к власти в России пришли большевики, они уничтожали все, связанное с церковью: разрушали храмы, расстреливали и высылали на Соловки священников. Это понятно: Бог должен быть один — коммунизм, но с началом перестройки храмы принялись восстанавливать, стали возвращать утраченные ценности, а дальше — больше: сегодня в России церковь на подхвате у власти и действует с ней в унисон. Вас как писателя, который не мог не задумываться и о Боге, и о роли религии в жизни страны, это не коробит? Вы не видите в большинстве священнослужителей средневекового мракобесия, фальши, притворства?
— Вижу все, и нынешняя ситуация для меня огорчительна. Думаю, церковь должна быть самостоятельной, независимой, и она могла бы занимать гораздо большее и более важное место в жизни народа и общества.
— «Советское время, — заметили вы недавно, — ушло в прошлое, как Атлантида»: это вызывает у вас сожаление, грусть?
— Да, безусловно, и хочу вам сказать, что за последние лет 15 не только я — многие стали видеть то хорошее и положительное, что было до перестройки. Утрачена социальная защищенность, нет больше человечного отношения к людям...
— ...и духовности, очевидно...
— Вне всякого сомнения. В то время мы не позволяли себе такого разгула лжи, обмана, эротики, порнографии, какой имеем сегодня. Сейчас все стало настолько продажным, циничным и появился такой культ рубля, какого в Советском Союзе не было. Да, можно дискутировать: почему, как? — но в любом случае это не свойственно нашей культуре, традициям и выглядит отвратительно.
— Если бы сегодня вам предложили вернуться в то время, вы согласились бы или предпочли бы все же остаться в этом?
— Это, знаете ли, вопрос из серии: «Кого ты больше любишь: папу или маму?» (смеется). Любая формация может существовать только тогда, когда имеет явные преимущества, и у нынешней тоже свои плюсы: отсутствие цензуры, свобода поездок за границу, беспрепятственный доступ к ценностям мировой культуры, сравнительная, но все-таки свобода предпринимательства, возможность реализовать коммерческий талант — все это очень важные вещи.
— Один режиссер недавно сказал: «Даниил Гранин — совесть нации». Вы ощущаете себя совестью?
— Нет, ну что вы — ходить с такой вывеской, а тем более жить неприятно (смеется).
— Не могу не спросить вас, выдающегося русского писателя и философа, об извечном конфликте власти и интеллигенции. Сейчас он продолжается или уже себя исчерпал? — и попутный вопрос: не перевелась ли еще интеллигенция?
— На мой взгляд, речь нужно вести несколько о другом — о «конфликте между интеллигентом и нынешней властью», потому что интеллигенция как класс, даже как прослойка, больше не существует. У нас вообще социальные критерии размыты: нет уже ни крестьянства, ни рабочего класса — существует лишь чиновничество, которое по природе своей конфликтовать с властью не может, а что касается интеллигента... Да, понятие это оппозиционное, а поскольку оппозиции у нас нет и ее нехватка становится все более назойливой и существенной, думаю, что конфликт с власть имущими — нормальное состояние интеллигента.
«Борис Леонидович!» — окликнул я Пастернака, — а он как закричит: «Нет! Нет!» — и бежать»
— «Те, кто много читают, — сказали вы, — отвыкают самостоятельно мыслить». Парадоксальная точка зрения, между прочим, но зачем тогда нужна сегодня литература?
— А я никогда не говорил, что она нужна. Литература (так же, как живопись, музыка) существует не в утилитарных целях: это наша потребность — такая же насущная, как петь, рисовать бизона в пещере...
— ...или черный квадрат...
— ...как сочинять сказки. Человек это делает, потому что так хочет его душа, а не ради пользы в какой-то прикладной области или для того или иного общественного института.
— Вы сейчас что-нибудь пишете?
— Да, недавно вот вышла книжка — я вам ее подарю.
— Это рассказы или мощная, крупная форма — роман, повесть?
— С жанровым определением я пока затрудняюсь.
— Продолжаете писать от руки, игнорируя научно-технический прогресс?
— (С улыбкой). Я честно пытался освоить компьютер, но понял, что мне приятнее ощущать слово рукой.
— В последнее время появились электронные книжки: в любую из них можно закачать огромное количество томов, даже полные собрания сочинений...
— У меня есть такая...
— На ваш взгляд, у бумажной книги есть будущее?
— Вопрос этот распространенный и, наверное, законный, но дело в том, что у книги есть преимущество — интимность. Можно прижать ее к груди, подчеркнуть строчку, остановиться или вернуться к предыдущей главе...
— ...а то и страничку, в конце концов, вырвать...
— Ну да, и все это позволяет вступать в какие-то сугубо личные отношения и с автором, и, собственно, с книгой — она сама по себе художественное произведение. Взять иллюстрации! Художник изобразил Пьера Безухова, а читатель принимает его работу в штыки: «Ну почему мой любимый герой так нарисован — он же совсем другой». Понимаете? Это же...
— ...круг эмоций какой!
— Целый театр, комплекс представлений, которым обладает только книга. Да, конкуренты у нее сейчас довольно серьезные, но точно такие же существуют у театра, кино и музыки.
...Понимаете, консервы все же уступают свежему продукту. Когда сидишь в филармонии и слушаешь концерт, это совсем не то, что включить запись, хотя сформулировать, в чем же разница, трудно.
— Вам посчастливилось встречаться со множеством величайших классиков литературы — кто из них произвел на вас самое глубокое впечатление?
— Самое — не знаю, но видел я их и впрямь немало, общался, к примеру, с такими писателями, как Гюнтер Грасс, Луи Арагон... Хватало всяких и разных...
— Из русских мэтров кого вы застали?
— Я очень любил Паустовского, и мы даже с ним переписывались — храню его письма. Кроме того, он писал обо мне, а я — о нем: замечательный мастер и человек дивный. С Твардовским немного, с Ахматовой был знаком.
— Анна Андреевна интересным была человеком?
— Интересным, глубоким и трудным.
— А с Пастернаком приходилось общаться?
— Я его знал, но мало, а однажды у меня с ним произошло особое столкновение.
— Намекните хоть, по какому поводу...
— В 59-м мы приехали с женой в Тбилиси — пригласили грузины. Там, в Мцхете, солнечным днем в церкви я столкнулся лицом к лицу с Борисом Леонидовичем, с которым до этого встречался чуть-чуть в Переделкино. Пустой храм, вокруг ни души, а он же покинул Москву, когда травля после присуждения ему Нобелевской премии достигла апогея. «Борис Леонидович!» — я окликнул его, а он вдруг как закричит: «Нет! Нет!» — и бежать. Это было даже страшно. Спутать Пастернака я ни с кем не мог, а потом узнал, что он таки жил в Тбилиси у вдовы Тициана Табидзе...
— Он же в охотку грузинские стихи переводил...
— Грузинский поэт, который меня пригласил, справился по телефону: «Ну, как вы съездили?». — «Знаешь, — ответил я, — поездка дивная, но такой вот произошел случай». — «Господи, — ахнул он, — так это был ты? Борис Леонидович приехал и с ужасом рассказывает, что его выследили. Приходи немедленно». Мне не хотелось ставить Пастернака в неловкое положение, и хотя причина эта, может, надуманная, но я никуда не пошел, о чем до сих пор, конечно, жалею.
«Мне безразлично, Шолохов написал «Тихий Дон» или нет, — мне важно, что такая книга существует»
— Сегодня время от времени звучат эпатажные заявления, что многие классики, которых принято считать столпами русской, да и мировой литературы, устарели, — вы согласны, что кое-кого из этих канонизированных корифеев пора сдать в архив?
— Нет, Дмитрий, классики вообще не стареют, и в этом их преимущество, их природа, я бы сказал... Ну не может выйти в тираж Овидий, или я вот читаю, как Толстой описывает объяснение Китти и Левина. Они пишут друг другу начальными буквами целые фразы и понимают, что это значит, читают то, что прочесть невозможно... Загадочные, феноменальные возможности любви — удивительное открытие Толстого: оказывается, это чувство позволяет совершенно на другом языке общаться и понимать друг друга почти без слов — вот что такое классик! Или мы говорили о сегодняшней неразберихе в наших ощущениях прошлого — белые, красные, большевики, меньшевики, социал-демократы...
— ...эсеры, кадеты...
— ...анархисты. Что это такое, кто из них прав? — а Шолохов в «Тихом Доне» отвечает на все эти безответные сегодняшние вопросы, раскладывает все по полочкам.
— Он гениальный писатель?
— Абсолютно, причем не только в том смысле, о котором я сказал. «Тихий Дон» — великий роман о любви!
— Как вы думаете, Шолохов его написал или нет?
— А мне безразлично, меня это не интересует... Мне важно, что такая книга, такая эпопея существует.
— Даниил Александрович, cкажите, как, дожив до такого возраста, сохранить себя в полном порядке — и физическом, и творческом, что вы для этого предпринимаете?
— Ничего, я просто обожаю жить. Считаю, что жизнь — это чудо, и то, что я еще землю топчу, — чудо. Меня часто спрашивают: «Какое у вас главное правило?», а я отвечаю: «К сегодняшнему дню надо относиться как к самому счастливому в жизни».
Недавно у меня была встреча с молодежью, и там возник вопрос: «Что такое счастье?». Одна девушка лет 20-ти встала и произнесла фразу, которая меня привела в восторг: «Счастье, — сказала она, — это я сейчас». Замечательно сформулировано! Я сейчас! — живущая, чувствующая, способная все понимать, смеяться, любить, плакать...
— Что же такое любовь?
— Ну, я не мастер афоризмов. Любовь — это самое главное, без чего человек не имеет права считать, что он жил.
Из книги «Причуды моей памяти».
«В доме престарелых Степан Лаврентьевич, мой старый знакомец по «Ленэнерго», откровенничал. Мы выпили с ним совсем немного, по немощи и возрасту, но ему хватило, чтобы закуражиться.
— Ты думаешь, стариковская жизнь — пожрать, поспать у телевизора, отосраться? Старость зачем нам дана, зачем? Вот я, к примеру, установил, что злодеи, они были долгожители. Если их не приканчивали. Посмотри, наши вожди последнего выпуска: Ворошилов или, допустим, Молотов, Каганович — это же патриархат, мать его дери. Все старперы, под себя ходили, все кряхтели, упирались, ждали, не повернется ли на прежнее. Я так думаю, что Господь долгой жизнью наказывает. Наказывает, чтобы человек вспомнить мог свои безобразия.
И дальше пошел тяжелый рассказ Лаврентьича про свой грех перед покойной женой, как она лежала полтора года после инсульта, а он гулял, пил, блудил со всякой швалью. Имена упоминал, говорил спокойно, но пальцем помахивал, перечисляя свои грехи, только вот слезы скатывались медленно, невпопад.
— Как поправить, скажи мне, как? Я все думаю, ведь не поправить, а что толку молить и каяться? Готов теперь сидеть при ней день и ночь, да где она? Нет ее. Что даст мое покаяние? Говорят, покаявшийся грешник — самое дорогое. Для Господа, может, это годится, может, он и простит, да мне от этого не легче. Мне от себя прощения не найти. Так и подохну, а все от того, что задержался. Нет, старость — это есть самый подлинный ад. Я ведь и родителей вспомнил, как я забросил их — только на похороны приезжал, и то, чтобы барахло с братьями делить... Меня надо в клетке возить: вот он, подлец образцовый!».
Из книги «Причуды моей памяти».
«Когда я сидел на чужих юбилеях, ждал, что скажут сами юбиляры. Это было самое интересное, потому что я надеялся узнать: как надо жить правильно, как живут красиво, деятельно, ибо все, кому отмечают юбилеи, конечно, достойны восхищения, то есть достойны или не достойны, не знаю, но говорят о них обязательно с восхищением.
Однако юбиляры своих секретов почему-то не открывают и вот, так ничего не узнав, я добрался наконец до своего юбилея. Кто-то сидит в зале и опять ждет, что я что-то им открою.
Попробую открыть. Я, например, понял, что заслуживаю похвал прежде всего потому, что дожил до нынешних лет — это удается не каждому, и, естественно, те, кому удается, считают себя достойными похвал и достойными того, чтобы учить других, как надо дожить, тем более что, не дойдя до этого юбилея, невозможно будет справить следующий.
Пожарных хвалят за потушенные пожары, писателей — за написанные книги. Конечно, каждый труд уважаем и почетен, однако насчет писательского у меня есть некоторые сомнения. Поскольку писать — это удовольствие, а если человек получает удовольствие, то надо платить за это удовольствие, а тут ему деньги платят за то, что он получает удовольствие, так в чем же его заслуга?
Почему лично я стал писателем? Потому что с детства мечтал поздно ложиться спать, а еще больше мечтал о том, чтобы поздно вставать.
Иногда писать неохота, но потом вспоминаешь, что, оказывается, это удовольствие, и садишься. Чем больше пишешь, тем меньше понимаешь, как это делается, и тем меньше получаешь удовольствия.
Моя заслуга состоит в том, что я избавил всех от торжественного заседания: прежде чем сесть за банкетный стол, пришлось бы слушать адреса, телеграммы и художественное чтение. Юбилей — дело отнюдь не серьезное и не повод для размышления о жизни — раньше надо было размышлять. Юбилей нужен, чтобы всех собрать: и не тех, кто зачем-то нужен, а только тех, кто необходим....
N. признался мне, что давно уже не хочет с ней спать. Неинтересно. Он наперед знает каждое ее слово, как она вскрикнет, потянется, вплоть до той минуты, когда она притянет его голову к себе и быстро уснет. «Все мои действия — притворство, и удовольствие мое только притворство. Может, и у нее тоже. Мы в этом никогда друг другу не признаемся. Если она спросит: может, мне не хочется? — так ведь я буду разуверять изо всех сил. Никакого желания у меня нет, она его добивается известным способом, и я тоже добиваюсь, пробуждая фантазию, воспоминания... Тут и жалость, и вина — чего только нет. Стыдно. И грустно. Все израсходовано».
— Один из ваших коллег, очень уважаемый писатель, мне посоветовал: «А напоследок обязательно спроси у Гранина, что такое сердце, — это ему известно лучше других»...
— Вот этого (разводит руками) я-то как раз и не знаю. Понимаете, у меня был инфаркт, и, пока я лежал в больнице, разговаривал с кардиологами, кардиохирургами. «Вот вы, — говорил, — провели сотни, тысячи операций, держали в руках столько сердец, а можете сказать, что сердце из себя представляет?». — «Это насос с клапанами и больше ничего», — отвечали они. Я засомневался: «А как же выражения «сердечный человек», «бессердечный»?», но врачи отмахнулись: «Это все ваша литература». В общем, я понял, что ничего медики не понимают, потому что такие тонкости в их работе излишни, но это, конечно же, и хорошо. К нашему и их счастью, нам до сих пор неизвестно, что такое сердце, что такое душа и что такое человек...
Из книги «Причуды моей памяти».
«Кончается, кончается! Кончается! — женщина бежала по коридору, хватала докторов, тащила, рыдала. — Кончается! Остановите же, остановите! Сколько народу здесь, сколько халатов, врачи, профессора, помогите, он ведь кончается, он уходит, помогите ему, зачем же вы здесь все?!».
Он тоже чувствовал, что умирает. И знал, что врачи тоже узнали об этом. Он слышал, как студент-практикант спросил девушку: «Где этот ученый, он, кажется, умирает?». Девушка что-то зашипела. Потом в палате появился этот студент с тетрадкой, синей ручкой и книжкой, сел возле него на стул, смотрел и что-то записывал, листал, поглядывал то на него, то в учебник.
Дверь в коридор была открыта. Проходили студентки. В белых шапочках, румяные от мороза, красивые, они смеялись: «Лелька не позволит ему». — «Да позволит, позволит». Студент быстро-быстро писал, девушки смеялись — все разные, все красивые, яркие. Никогда он не видел столько красивых девушек — в его время красивая девушка была редкость.
Он часто думал о том, как будет умирать. Пытался представить себе эту минуту, но становилось страшно, мысль была невыносима, а теперь вот он умирал и думал о пустяках. Светло-голубая стена с ржавым подтеком, белый потолок, матовый колпак: какая скучная палата, ничего не отвлекает, не за что зацепиться, гладкая стена. Подождать бы еще один день, может, он что-нибудь придумает.
У него было много дней, ему дано было много-много дней. Если вспомнить, из них наберется всего несколько действительно настоящих, насыщенных до отказа, без глупой суеты, пустых разговоров, дни, когда он делал что хотел, никто не мешал.
Он вспомнил из Библии: «...умер, насыщенный днями». Он не был насыщен. Главное, чтобы никто не мешал, а то все друг другу мешают, их много, которые только этим и занимаются. «Насыщенный днями» — кажется, из «Книги Иова»? — спросил он студента. Он никогда не понимал, чем Господь мог успокоить Иова.
Студент закрыл книгу, закрыл тетрадь, наклонился к нему и сказал: «Извините, я этого не знаю».
Киев — Санкт-Петербург — Киев