Художник Илья ГЛАЗУНОВ: «Шапка, которая была на моей жене Нине, когда она выпрыгнула из окна, — чужая, у нас такой не было. Думаю, это убийство, и следователь мне признался: «Я знал, кто убил вашу жену, и настаивал на расследовании, а мне сказали: «Не твое это дело»
(Продолжение.
Начало в №№ 51, 52 за 2017 г., № 1 за 2018 г.)
«Интернет — это помойка: я вообще им не пользуюсь. Я темен, как крестьянская бабушка из псковской деревни»
— Илья Сергеевич, вы недавно сказали, что президенту России надо бы на 10 лет избираться — действительно так считаете?
— Я сказал? Честно говоря, не помню уже, где и когда. Нет, я не отказываюсь, может, и было дело...
— Я в интернете об этом читал...
— Ой, вы знаете, интернет — это такая помойка: я вообще им не пользуюсь, не умею. Я темен, как крестьянская бабушка из псковской деревни или из Канева, а можно я историю доскажу, которую начал? Это очень для Киева важно, к тому же не думаю, что она широко известна.
Сижу, значит, в Каневе с Рудольфом Карклиным — моим другом полурусским-полулатышом... Карл Маркс, кстати, абсолютно антинаучен, когда утверждал: «История всех до сих пор существовавших обществ была историей борьбы классов», а вот Бенджамин Дизраэли, будучи тоже иудеем, премьером Великобритании, рассуждал правильно: «Раса означает все, нет другой правды... Никто не может с безразличием обращаться с расовым принципом, так как он образует ключ к истории» — и этим ключом можно открыть все события, и наши сегодняшние в том числе.
— Мудро, да. Итак, вы в Каневе...
— ...да, там живу, осень уже начинается... Уж не буду рассказывать, какие люди там замечательные, и вдруг старичок подходит: «Синку, ти звiдки? Я тебе тут давно бачу». — «Из Ленинграда, — говорю, — я студент, тут на практике». — «А хочеш, розповiм тобi те, чого не знає нiхто?». Я: «Буду рад...» — и назвал его по имени-отчеству (не люблю, когда обращаются по-простецки: дедушка Степан или дедушка Иван). «Ось, — говорит, — коли нiмцi пiшли, понаїхало чекiстiв, усе оточили. Вони думали, що нiмцi або оунiвцi-українцi труну з Тарасом Григоровичем увезли, i я своїми очима бачив: розкопали цинкову труну з вiконцем, а там вуса — ну живий Шевченко лежить. Усi тодi вiд неї вiдскочили i Тараса Григоровича знов закопали». Этого никто не знает, но я мысль закончу.
Из своей трети, полученной за выставку в Киеве, часть я на восстановление Шевченковского национального заповедника «Тарасова гора» отдал, и когда однажды мой друг Киркевич куда-то пришел, там один руховец стал возмущаться: «Опять ты о своем москале? Да кто он такой?!». Витя ему только один задал вопрос: «А скажи-ка, пожалуйста, хоть один украинский интеллигент деньги на восстановление мемориала Шевченко в Каневе пожертвовал?». Тот загрустил: «Да карбованца никто не дал!», а Киркевич ему: «А москаль, как ты его называешь, Глазунов перечислил столько-то». Сумма там набежала большая, потому что народу на моей выставке побывала тьма, а я причитающуюся мне от продажи билетов выручку поделил: на Канев, на восстановление памятника княгине Ольге и могилы Столыпина. Мы крест-то от нее нашли — его закопали, чтоб не ломать.
«Портрет Брежнева, который я написал, видел потом на фото: Галя Брежнева на его фоне отплясывает»
— Ваш отец, знаю, люто большевиков и советскую власть ненавидел, а зачем, скажите на милость, вы поехали в Москву хоронить Сталина?
— Ой, это же грандиозное было событие, и я хотел быть его свидетелем. После смерти Сталина нас собрали в придомовой церкви при здании Академии художеств на Университетской набережной, где когда-то Врубеля отпевали. Теперь там опять храм, а тогда был зал с бюстом Ленина, все выступали, и мой друг Выржик, полуполяк-полуукраинец (Выржиковский, уже покойный, чудным был пейзажистом), плакал: «Ой, Илюха, что же теперь без Сталина будет? Пропадем», а я смотрел и запоминал. Потом с Женей Мальцевым (тоже очень хорошим художником был) вышли на улицу, небо тоскливое... Только мы с ним на все это не реагировали. Он сказал: «Ну что, старик, новые времена грядут?». Я кивнул: «Грядут» — и поехал на похороны посмотреть, но увидел только запруженную людьми площадь — сам туда никак...
— ...не попали, конечно...
— Нет, зато нашел там образ, который до сих пор живет в моем сердце, — седую девушку. Лицо, как у боярыни Морозовой, и только глаза горели: такая она настороженная ходила, меня боялась. Возможно, только что из ссылки вернулась. Хотел спросить, можно ли мне ее нарисовать, но не решился.
Так-то людей к гробу пускали, но я в их число не попал, съездил напрасно, а возвращался потом под полкой в вагоне поезда. Все пассажиры мне симпатизировали и, когда приходил контролер, прикрывали газетой — нет, не жалею о том, что сорвался.
— В квартире у Виталия Алексеевича Коротича я видел его огромный, на всю стену, портрет в полный рост вашей кисти, знаю, что вы рисовали выдающихся людей своего времени — Сальвадора Альенде, Индиру Ганди, Федерико Феллини, Урхо Калева Кекконена, Давида Сикейроса, Джину Лоллобриджиду, Иннокентия Смоктуновского, Виталия Севастьянова, Алексея Косыгина, Михаила Суслова, Андрея Громыко, Николая Щелокова...
— ...Сергея Бондарчука...
— ...а вот Леонида Ильича Брежнева нарисовать вам предлагали?
— Еще как настойчиво, но в двух словах этого не расскажешь. Дело в том, что Индира Ганди пригласила меня ее портрет написать — первый раз ей Фурцева отказала, и вместо меня Налбандяна послали.
— Ну да, Герой Социалистического Труда, лауреат Ленинской и дважды Сталинской премий, он рисовал еще Сталина и чуть ли не все Политбюро — придворным был живописцем...
— Его называли «горный баран нашей партии» — Дмитрий Аркадьевич был неплохой человек, но всегда против меня голосовал. Милый — сейчас таких художников нет (все-таки вырос он при той школе), но свой портрет Индира Ганди возвратила ему, сказав: «Я не армянка», и он эту работу потом выставлял, подписывая: «Собственность автора».
Вдруг, в общем, меня вызывают в Министерство культуры: «Срочно в Индию собирайтесь». Я: «Зачем? Уже два года вы меня не пускаете, есть Налбандян». — «Вы что, не знаете? Планируется исторический визит в Дели Леонида Ильича, и если портрет Индиры Ганди у вас удачным получится, он будет вручен ей в подарок». Я сразу сориентировался: «Без жены не поеду», а они никогда нас вместе не отпускали. Думали, видно, рвану — и все, но потом-то поняли, что за границей никогда не останусь.
Мне первый раз с Ниночкой разрешили поехать — из холодной Москвы, как в печь русскую: а-а-а! — там такая стояла жара! В советском посольстве меня заместитель посла встретил, поскольку сам посол был в Москве и, очевидно, исторический визит главы советского государства готовил. Он причитать начал: «Ой, как вы некстати — прямо снег на голову. Времени-то осталось с гулькин нос. Тут не чета вам — сам Налбандян над ее портретом месяц провозился — так она его под зад коленкой: представляю, что с вами будет!». — «Вы будьте поспокойнее, товарищ заместитель посла, — отвечаю. — Через 10 дней Индира Ганди пригласит вас к себе и слезами восторга зальет ваш белый костюм — понятно? А теперь не скулите, как собака». Он опешил — действительно, это наглость с моей стороны была, но все так и произошло: две недели спустя госпожа Ганди его вызвала — сообщить, что осталась довольна.
Очень милая женщина, умная, в волосах прядь седая. Я спросил: «Вы откуда?». Она: «I am from Kashmir of course» («Я из Кашмира, конечно») — это арийская часть Индии, север.
Меня, короче, выперли с Ниной домой, в Москву, а через неделю приехал Леонид Ильич, и мне рассказывал Андрей Андреевич Громыко, у меня даже фото с ним есть (копирует): «Вот мы обычно заводы Индии дарим, самолеты и корабли, она сдержанно благодарит: «Thank you very much» — и все, а когда внесли портрет, — я даже не предполагал, что такое возможно! — вспыхнула, словно девочка». Большой портрет, в рост: она там с цветком лотоса, ее любимым — это же Индия, а сзади горы, Кашмир...
И вот тут была произнесена фраза (копирует Брежнева): «А почему Глазунов только буржуазных президентов рисует? И у меня юбилей на носу». Мне в Москве позвонили, и я сказал: «Мне нужно четыре сеанса, не меньше, по 40 минут». — «Заходите — мы вам вначале любимое фото Брежнева дадим, чтобы вы...».
Леонида Ильича я никогда не видел и так и не увидел. Мне дали его снимки, и я совершил глупость, как это часто со мной бывает, — сделал предварительный портрет в натуральную величину: без орденов, за окном Кремль, срезанные кресты... В общем, перестарался — надо было его незавершенным оставить. Принес и жду, но повисло молчание. Я позвонил: «Когда будет первый сеанс?», а мне в ответ: «Товарищ Глазунов? Мы вас от души поздравляем». Я: «С чем?». — «Леониду Ильичу много пишут портретов, он говорит: «Этот в Дом культуры пошлите, этот — ко мне на родину, а ваш взял домой и сказал (копирует Брежнева): «Больше ничего не надо — Глазунов только испортит». Я потом видел этот портрет на фото: Галя Брежнева на его фоне отплясывает. Не заплатили мне ни копейки, не сказали даже «спасибо» — только Александров-Агентов, по-моему, — это он был...
— ...да, помощник Брежнева...
— ...но я не ручаюсь, произнес напоследок тоном чекистским: «У меня к вам личный вопрос». Я: «Какой?». — «Почему вы Леониду Ильичу ордена на груди не нарисовали? Он тут как простой человек». Я, Димочка, когда нужно, иду напролом (и сейчас, если будут такие вопросы, готов), поэтому сказал: «А вы знаете, товарищ (не помню, как его звали. — И. Г.), я рисовал портрет человека, а не орденов». — «А-ха! А вы смелый!». — «Да, — говорю, — я советский человек, потому смелый» — и положил трубку, но поскольку Брежнев этот портрет посчитал к юбилею лучшим, он распорядился (копирует): «Напечатайте в «Огоньке» Глазунова».
— И напечатали?
— Разумеется.
— Потрясающе!
— Был дикий ажиотаж, все спрашивали: «Старик, ну расскажи, как там бровастый-то? О чем говорили?», а я же не мог признаться, что его не видел, и общими фразами отделывался: «Ну, тайна отношений между моделью и художником существует...
— ...и пусть все останется между нами»...
— Вот именно.
«Грешен: никогда не мог устоять перед красотой, я даже многогрешен и в этом каюсь»
— «Я считаю, — сказали вы, — что по-настоящему мужчина любит ту женщину, от которой хочет иметь детей. Я хотел иметь детей только от своей жены Нины»...
— Да, это правда.
— Ваша супруга Нина Александровна Виноградова-Бенуа, которая через многое с вами прошла, во всем помогала, была вашей душой, вашей совестью...
— ...нерушимой стеной...
— ...ушла из жизни трагически...
— (Вздыхает).
— Говорят, — извините меня за бестактность! — что перед тем, как выпрыгнуть из окна, она надела на голову шапку, чтобы не пострадало лицо...
— На нее надели, потому что та шапка — чужая, у нас такой не было.
— Вы считаете, это было убийство?
— Думаю, да — так мне сказал человек, которого я встретил в Доме журналистов три месяца спустя. Он спросил: «Вы не помните, я вас допрашивал?». Я удивился: «Меня никто не допрашивал». — «Вы просто забыли, потому что были тогда невменяемы, а я знал, кто убил вашу жену, и в Союзе журналистов из-за этого оказался. Я на расследовании настаивал, а мне сказали: «Не твое это дело».
— Вы тяжело переживали утрату?
— Так же, как и блокаду, — это второй страшный рубец на моем сердце. Да, Дима, я грешен: красота — такая сила, перед которой я никогда не мог устоять, я даже многогрешен и в этом каюсь, но жена — это совсем другое, это понятие духа, продолжения рода, потомства и, как утверждают философы, личного бессмертия. Когда я Нину встретил, ей было 18 лет, а мне 25...
Из книги Ильи Глазунова «Россия распятая».
«В темноте старого парка Нина рассказывала мне о том, что, когда она была совсем юной, любила бродить одна по осенним паркам нашей блоковской Петроградской стороны — неподалеку от церкви у моста на Каменноостровском, на берегу Невки, построенной в масонско-готическом стиле безутешной матерью на месте дуэли ее сына. Это были места поединков (происходивших обычно на рассвете) петербургской аристократии — неподалеку от места убийства Пушкина на Черной речке. Наискосок от церкви на том берегу Невки был дом, построенный сразу после войны, где жила семья отца Нины — архитектора Виноградова. Набережные заросли крапивой и были закиданы проржавленными старыми кроватями когда-то, еще до бомбежек и голода блокадных месяцев, живших там ленинградцев. Днем аллеи парка были особенно безлюдны, и ей казалось, что по одной из них, где стены черных стволов деревьев кажутся бесконечными, теряясь в весенней мгле, придет тот, кого она ждет и будет любить всю жизнь.
Как зеленые огоньки, распускались на старых деревьях почки — ни с чем не сравнимая весна в Петербурге... Навсегда останутся в сердце моем сказанные ею тогда пронзительные слова: «Тебя не было, только лед звенел и крошился на синей Неве, но я дождалась тебя — такого красивого и неподкупного рыцаря, пахнущего краской, с вечно усталым, бледным лицом. Мои родители, как ты знаешь, сразу тебя невзлюбили, считая беспутным и несерьезным, хотя и талантливым — они, как, впрочем, и твой дядя Миша, уверены, что будешь со мной несколько месяцев. Все, как говорит Библия, проходит, но они не знают, что мы будем вместе до конца, — я перенесу все и буду предана тебе, как Сольвейг...».
В темноте сумерек по воде черного пруда расходились, словно золотые кольца, всплески, а после темного одинокого парка как шумно бурлит и горит огнями Петроградская сторона, как мощно и красиво стоят многоэтажные дома, построенные накануне революции на Каменноостровском проспекте. Светящиеся глаза окон, и в каждом — своя жизнь, свои судьбы и трагедии: вот она, одна из тайн реальности мира во всей ее поэтической несказанности и простоте.
Огни окон, переходя в звездное небо над городом, отражались в Нининых глазах — прикрытые пушистыми ресницами, они излучали любовь и чистоту нежности. Ей было тогда 18 лет, и свечение оконных огней сливалось с мерцанием одиноких звезд мглистого ночного неба — они становились особенно яркими, если смотреть с булыжников по-петербургски глубокого и темного двора-колодца.
...Спустя 30 лет в Москве мне принесут из 83-го отделения милиции ее обручальное кольцо с привязанной к нему картонкой — на бирке простым карандашом было написано: Нина Александровна Виноградова-Бенуа, год рождения 1936, умерла 24 мая 1986 года... Били по мне — попали в нее. Я плохо помню сквозь черный туман горя те страшные дни ее гибели... Почему ее обручальное кольцо мне не отдавали полгода? И почему и кто отдал? Не могу, нету сил касаться этой непреходящей боли, а тогда как я был счастлив, что она, сидя рядом со мной в мастерской, восторженно и проникновенно рассматривала мои работы. Нина училась на искусствоведческом отделении ЛГУ — я видел ее, похожий на римскую камею, профиль и ощущал великую духовность ее натуры, свойственную многим представителям столь славной для истории России семьи Бенуа.
Помню, как однажды, работая над холстом «Дороги войны», я обнаружил, что у меня кончились краски. Денег не было, и тут появилась в дверях моя добрая фея — радостная Нина. «Вот краски», — сказала она, ставя на пол тяжелый пакет. Глядя в ее счастливые глаза, я спросил: «Откуда?». На секунду опустив глаза, она ответила: «Мне дали деньги родители». — «Мне не хотелось бы брать от твоих родителей ничего — я чувствую, как твой отец меня активно не любит». Восторженно глядя на мою картину, она, садясь рядом со мной, призналась: «Эти краски от меня, а не от них. Ты должен закончить свою гениальную работу — она несет великую правду, от которой все отвыкли»...
Через несколько дней, не помню, при каких обстоятельствах, из ее паспорта выпал зеленый билетик. Я нагнулся, поднял и прочел: «Донорский обед». Догадка сверкнула в моей голове — вот почему она стала за последнее время такой бледной. Никакая это не усталость! — моя жена продавала свою кровь и меняла ее на краски, которыми я писал, не подозревая, какой ценой они получены!
Когда я вспоминаю об этом сегодня, как и тогда, не могу найти слов удивления, благодарности и гнева на себя — мое сердце сжимается от нежности, на глаза наворачиваются слезы. Словно я слышу ее голос: «Я всю жизнь отдаю тебе, я верю, что через тебя действует высшая сила, и мое назначение любить тебя и быть преданной. Ты говорил однажды, что никогда, ни на ком не сможешь жениться — ты воин и должен быть свободен в своих действиях. Я знаю: мой долг и смысл моей жизни — это служение тебе».
Вера жены в мою предначертанную Богом миссию давала мне великую силу и спокойствие, которые помогали выстоять в страшной борьбе — не случайно мои московские друзья называли ее позднее боярыней Морозовой. Лишить меня моей нерушимой стены — неукротимой, нежной, волевой и неистовой Нины — было мечтой многих черных людей и тайных сил: конец ее потряс меня до основания смертной болью и ужасом, он был предопределен, и приговор приведен в исполнение.
Она оставила у меня на руках двоих детей, глядя на которых я часто вздрагиваю от неожиданного ее взгляда, движения, интонации, которые нахожу в наших Иване и Вере... Икона Матери Божией «Взыскание погибших» дает мне тихую радость, хоть на время приглушает безысходное горе ушедших навсегда лет моего счастья с Ниной, нашей общей яростной борьбы за Россию.
«На свете счастья нет, а есть покой и воля» — сегодня, как никогда, я понимаю горестный смысл этих слов всеобъемлющего русского гения. Покоя нет, а воля есть, и счастье в служении... Среди злобного воя и непримиримости врагов, в радости и любви моих зрителей».
«Моя муза меня очень любит, и я полностью ей доверяю, хотя и не верю никому — тем более женщинам: удивляюсь только продолжительности времени, когда они не предают»
— Я видел у вас в галерее фотографию с красавицей Джиной Лоллобриджидой...
— ...я ее обожаю!..
— ...и слышал, будто у вас был с нею роман...
— На этот вопрос я бы отвечать не хотел, потому что можем зайти далеко. Могу лишь сказать одно: если бы не Джина... Она всегда поправляет: Лоллобриджида (с ударением на первое «и»)... Они пришли ко мне на два часа: по полчаса отвели на портреты ее, Лукино Висконти, Де Сантиса, Феллини... Я сделал графические, а она попросила: «Хочу маслом». Я по-итальянски не говорил совсем...
— ...но предложили остаться...
— Я сказал: «Или вы останьтесь, или я приеду в Рим». Она воскликнула: «Гранд-идея!», и они Фурцеву так взяли за горло...
Это 61-й год, Московский кинофестиваль, а в 63-м меня впервые в жизни одного выпустили в Рим, где я прожил три месяца, — к этому времени выучил итальянский, потому что два года ждал.
— Она безумно была хороша, правда?
— Ой, необычайной красоты: и внешней, и духовной, внутренней — это не какая-то Мэрилин — тьфу ты! — Монро...
— Не пустышка...
— Или был, помните, немецкий фильм «Женщина моей мечты»?
— Трофейный...
— Вы же маленький еще, вряд ли видели... Там такая (показывает — грудастая, с фигурой) самка играла... Пардон, запамятовал...
— Марика Рекк...
— (Напевает): «In der Nacht ist der Mensch nicht gern’ alleine»... Примитив? Да! — но красавица, однако такой же красивой может быть лошадь, а Джина — чудо.
— Художник без музы не может...
— Согласен.
— У вас сейчас муза есть?
— Конечно — вон, к нам все время заглядывает. Это Инна Орлова — мы познакомились 17 лет назад на улице. Она шла в консерваторию, и меня поразило ее прекрасное лицо! «Я художник, хочу вас нарисовать!» — сказал я. Сейчас Инна работает директором моей галереи здесь, на Волхонке, — она меня очень любит, и я полностью ей доверяю, хотя и не верю никому — тем более женщинам.
— Говорят, вы очень ревнивы...
— Когда любишь, всегда ревнуешь, но должна, впрочем, быть мера (смеется).
— От женщин, которые вас любили, я слышал, что вы необычайно щедры...
— В каком смысле? — я всегда был нищей крысой.
Из книги Ильи Глазунова «Россия распятая».
«Живя в общежитии университета и удивляясь, что меня до сих пор не выгнали, по предложению великой актрисы Тамары Федоровны Макаровой и ее мужа Сергея Аполлинариевича Герасимова я приступил к работе в качестве художника над фильмом о сбитом во время Великой Отечественной американском летчике, который спустя много лет возвращается в Россию, чтобы снова посетить деревню, куда занесла его буря войны. Как и все, я любил кино, а лучшей лентой считал французскую картину с Жаном Габеном в главной роли — «У стен Малапаги», но не скрою: особенно меня интересовали обещанная московская прописка с комнатой и, само собой, гонорар.
Режиссером фильма была тогда начинающая Татьяна Лиознова — я увлеченно работал над эскизами и как-то не придал особого значения тому, что предварительно надо заключить договор. Мои эскизы понравились, Лиознова отвергла лишь один из них — избу председателя колхоза: «Вы должны показать не нищенскую обстановку, а изобразить интерьер побогаче, чтобы вернувшийся американский летчик понял, как много изменилось у нас после войны. Надо, чтобы в избе был городской гарнитур — ведь наши колхозы богаты!». Я был молод, горяч и наотрез отказался создавать липовый интерьер в столь знакомых мне колхозных избах. «Я за правду жизни, а не за правду социалистического реализма», — пытался я убедить Лиознову, но она была непреклонна: «Оставьте ваши эскизы — в конце рассчитаемся».
Прошло несколько месяцев, и я узнал, что главным художником картины назначен некто Ной Сендеров — работник Свердловской киностудии. Никогда не забуду, как я, нищий и голодный, буквально оглушенный безнадежностью своего положения, пришел на Киностудию имени Горького получить обещанный гонорар. Меня встретил сидящий за столом синклит неведомых мне лиц: «Чем вы докажете, что в фильме использованы ваши эскизы?» — зло спросил один из сидящих. «Это видно по съемочному материалу», — ответил я. «А где ваши эскизы?» — продолжался допрос. «Как где? Оставил на студии по требованию Лиозновой». — «Мы никаких эскизов не видели, а если это так, покажите документ — когда и какое количество вы оставили». — «У меня нет никаких документов», — ответил я растерянно. «Неужто вы работали без договора? — удивился допрашивающий. — Но по договору над этим фильмом трудится художник Сендеров, и все ваши претензии на оплату несуществующих эскизов в высшей мере странны и попахивают уголовщиной». Вмешался другой член «трибунала»: «Сколько раз я говорил, что не надо приглашать никого с улицы, — в кино должны работать профессионалы и честные люди, а вам же, — он посмотрел на меня, — за подобные домогательства может не поздоровиться. Не советую вам больше на студии появляться».
Подавленный, с гадливым чувством наглой обманутости, я поехал к столь уважаемой мною Тамаре Федоровне Макаровой, которая жила в высотном доме на Кутузовском проспекте. «Ильюша, я и Сергей Аполлинариевич относимся к вам с искренней любовью, каждое утро любуемся вашей «Девочкой с одуванчиком», которую вы мне подарили. В ней столько чистоты и нежности, но здесь я ничем помочь не могу. У студии свои законы, и главный человек — это режиссер. Меня саму пригласили в этом фильме играть — вы же отказались сделать то, что просила Танечка Лиознова». И, улыбнувшись своей очаровательной светской улыбкой, добавила: «Лиознова — режиссер фильма, талантливая и интеллигентная, кстати, папа у нее генерал КГБ».
После многозначительной паузы Тамара Федоровна продолжила: «Наша семья восхищается вами, я очень рада, что вы подружились с моим племянником Артуром Макаровым. Знаю, что вы сделали к фильму прекрасные эскизы, но Таня выбрала другого художника, и особо никто не знает сейчас, где ваши эскизы, и потому вы не сможете получить гонорар, обещанную прописку и однокомнатную квартиру, о которых поначалу шла речь». И снова она одарила меня обворожительной улыбкой, знакомой мне с детства по многим кинофильмам: «Вот я, например, всю жизнь мечтала сыграть героиню, которую бы мысленно не хлопала по плечу, — до сих пор жду своей заветной роли. Художникам легче — они творят в одиночку...».
— Тех, однако, кого любили, подарками буквально задаривали — это так?
— Я догадываюсь, на что (вернее, на кого) вы намекаете, но когда после моей первой выставки переехал в Москву (напомню, что меня назначили учителем черчения без права жить в столице, но мне помог тут устроиться Михалков-благодетель), работал грузчиком — у меня удостоверение есть. Дорогие подарки я делать не мог, но покойная жена моя говорила, что у меня подаркомания. Мне всегда хочется что-нибудь преподнести на память — вот и вам подарю двухтомник моих работ... Он издан давно: там иллюстрации к Блоку и картины отдельные.
Я считаю, что подарки — свойство широкой души, а самое страшное для меня — когда даришь людям доверие, внимание, дружбу (а дружбу мужскую я выше, чем любовь, ставлю, потому что женщинам, повторяю, не верю), а тебе платят изменой, особенно друзья. Это два раза со мной было: один изменил, потому что сошел с ума (это было давно), а второй стал мне завидовать — не знаю, чему? Я отдал ему все, что мог, поделился духовностью своей, насколько она у меня есть, ввел его в такие миры, а он мне сказал: «Теперь я сам с усам — ты меня на орбиту уже вывел», и меня это обидело, потому что он...
— ...предал...
— Причем по-крупному. Вот это мне очень больно, а когда предают женщины...
— ...вы не обижаетесь, потому что это предвидите...
— Удивляюсь только продолжительности времени, когда они не предают.
«Жестоко поплатились наша интеллигенция за то, что приветствовала этого негодяя Керенского»
— Илья Сергеевич, я счастлив, что мне удалось с вами встретиться, — с вами разговаривать можно бесконечно...
— ...давайте делать пятисерийный фильм!..
— Хочу поблагодарить за прекрасное интервью, за то, что прикоснулся сегодня к настоящему, великому, высокому искусству — во-первых, пройдясь по галерее и посмотрев ваши прекрасные работы...
— ...спасибо, Дима...
— ...а во-вторых, пообщавшись с вами. На меня это произвело неизгладимое впечатление, и я уверен, то же самое чувствуют сейчас наши читатели: спасибо, что вы есть...
— Так давайте дружить! — а у меня, знаете, какая мечта? В Киеве выставку сделать.
— По-моему, с этим нет никаких проблем...
— О! — есть, и большие! Перво-наперво, это другая страна, то есть нужно платить. Сейчас художникам трудно, как никогда, — вы, например, знаете, сколько стоит арендовать московский Манеж? Вот тут, рядом с нами...
— Думаю, очень много...
— Сумму назвать рискнете?
— Ну, тысяч 30 долларов в день...
— А в месяц?
— Думаю, порядка миллиона «зеленых»...
— Правильно, миллион 200, так кто, скажите, может такие деньги выложить? Разве что Березовский мог, а кто из художников?
— Меценаты должны быть...
— Нет их — вот честное слово даю! — есть лишь случайно возникающие покровители, и вот вам самый простой пример. Я не жалуюсь: хорошо, что выставка состоится, хотя будет она без каталога — на него же нужны деньги, а кроме того, работы необходимо застраховать. Например, Русский музей, который имеет 17 моих графических работ, ни разу их не показывал, значит, он для меня уже Нерусский музей. За то, чтобы достать их из подвалов и предоставить для моей вытавки, они в общей сложности около 20 тысяч долларов потребовали: дескать, надо эти работы оформить, а вначале отказались выставлять их вообще — так же требуют и другие.
Моя любимая работа юности «Последний автобус» в Одессе находится, и я мечтаю выменять ее на что угодно: на икону, на какую-нибудь картину мою, новую или старую, потому что она — часть моей жизни. Я тогда в очень красивую женщину был влюблен (это было за год до Ниночки) Аду, и вот ее изобразил. Тогда к этому отнеслись скептически: мол, слишком уже по-семейному. В последнем автобусе едет ушедшая в себя, тревожная современная незнакомка, на заднем сиденье супружеская пара явно из гостей возвращается, пьяненький муж дремлет, жена зевает), кондуктор считает денежки, тусклый свет, мрак, и она в красном... Я долго Рембрандта изучал, у которого красное звучит, как огонь.
А можно я наше интервью подытожу?
— Конечно...
— Дорогие друзья, дорогие мои братья! Сейчас нас усердно стравливают на классовой почве, на национальной, навязывают тенденцию разрушения, но все это, убежден, тщетно.
Кстати, последним главой государства, пожелавшим, чтобы я его портрет написал, был Муаммар Каддафи — это было давно, надо было ехать в пустыню, и, знаете, я отказался. Обещали большие деньги, но не в них, как говорят, счастье, и вот во имя так называемой демократии его убили. Ночью, когда приезжаю еле живой в свой дом под Москвой, включаю всегда новости, и недавно услышал высказывание, которое прозвучало очень по-советски. Кто-то из ливийцев вздыхал: «При Каддафи все было: и это, и то, и дешевый бензин, а сейчас ничего нет» — ну, если это и называется демократией, то...
Я продолжаю, завершая круг, как в Венке сонетов Шекспир... Мой отец Сергей Федорович Глазунов рассказывал, как он был в Украине, а через 30 лет я, студент, в Канев приехал. Там были фруктики желтенькие такие...
— ...абрикоски...
— Они были разложены для сушки, как драгоценности, как бриллианты, а мне отец говорил, что их покупали возами, и люди подходили, пробовали прямо с воза. Вот вам разница, потому что монархия — самая древняя форма правления. Есть Книга Царей в Библии, в Ветхом Завете, о монархии говорится в древних арийских книгах «Ригведа» и «Авеста»... Монархия — это власть, осененная Божьим благословением, поэтому так жестоко поплатились наша интеллигенция за то, что приветствовала (хлопает в ладоши) этого негодяя Керенского и ненавидела царя. Вот и получили, так что, мне кажется, нельзя нарушать вековые традиции каждого народа и стремиться к обособленности, к созданию отдельных, якобы независимых, государств.
Мне больно, что 26 миллионов моих русских братьев сейчас за границей остались — в тех республиках, которые они поднимали из руин, когда партия, ленины, троцкие, бухарины, сталины их туда посылали, но если вы спросите меня: какое же государство сегодня идеально? — я немножко вас удивлю, потому что считаю: это Израиль. Надо шляпу снять перед людьми, которые воскресили мертвый язык, вернулись на свою землю обетованную (я не касаюсь их стычек с арабами — беру просто как факт). Очень хотел бы, чтобы и русские, и братья мои малороссы, и белорусы так же любили свой народ, как евреи — свой, и обладали той отзывчивостью, к которой призывал самый великий в мире писатель, мыслитель и ясновидец Федор Михайлович Достоевский.