В разделе: Архив газеты "Бульвар Гордона" Об издании Авторы Подписка
ВРЕМЕНА НЕ ВЫБИРАЮТ

Киевлянка Ирина ХОРОШУНОВА в дневнике 1944 года: «Свою записную книжку я носила за голенищем сапога. Надежда на то, что когда-нибудь наши прочтут, что здесь, в оккупации, было, заставляет писать»

Интернет-издание «ГОРДОН» продолжает серию публикаций из дневника Ирины Хорошуновой — художника-оформителя, 28-летней коренной киевлянки, пережившей оккупацию украинской столицы в годы Второй мировой войны.

«Алоиз Бухчик, силезский немец, не скрывал своей ненависти к фашизму и постоянно говорил, что хоть бы скорее двигались советские войска»

Посудомойкам не полагалось входить в казино, когда там были офицеры. Обслуживали Людмила, Лида и Бухчик. Трижды в день из солдатской кухни доставлялись 30-литровые канистры, в которых всегда одно блюдо — так называемый Eintopf — соединение вместе первого и второго. Кашеобразная масса, состоящая из мяса, обычно свинины, крупы или лапши и картофеля. Все это очень густое, разваренное и жирное. Его ели как основное блюдо все столовавшиеся в казино.

Нести канистры, а потом мыть их входило в обязанности посудомоек. Одна я при всем желании поднять канистру не могла. Поэтому, когда Бухчик был свободен, он нес их со мною. Иногда же вызывал кого-либо из рабочих, наших людей, чтобы помочь.

Уже в третье мое дежурство я узнала много о Бухчике. Обычно после того, как основная обеденная посуда была вымыта, убрана столовая, Бухчик садился на высокий табурет, ноги ставил на перекладину и, подперев голову руками, начинал русский разговор. Людмила и Лида помогали мне вытирать ножи, вилки, ложки. Это был у нас своеобразный «тихий час».

Бухчик всегда спрашивал, знаем ли мы, что на фронте и где теперь советские войска. Он, Алоиз Бухчик, силезский немец, не скрывал своей ненависти к фашизму и постоянно говорил, что хоть бы скорее двигались советские войска. Он очень прилично, почти без акцента говорил по-русски. И сразу сказал мне то, что Людмила и Лида знали раньше. В гражданской жизни он был хозяином небольшого двухэтажного отеля в горах Силезии.

«Когда ваши выиграют войну, я вернусь домой и напишу на своем отеле: «Вход фашистским офицерам и собакам категорически verboten». Он сказал, что Нюся ему рассказала о судьбе моей семьи, и он сказал, чтобы я не беспокоилась и спокойно работала.

Дни шли. Не уменьшалось внутреннее напряжение, несмотря на то что мы снова были вместе с Нюсей. Со всех сторон приносили самые страшные слухи о Киеве. Говорили о полном изгнании жителей и о насильственном вывозе тысяч наших людей в Германию. Упорно говорили о разрушении всего города и о том, что он подожжен со всех сторон и горит. Отчаяние от неизвестности о судьбе моих, от сознания, что я бросила их, сжигающая по-прежнему температура, которая к вечеру все еще повышалась выше 37,5°, непосильная работа, все это заставляло непрерывно дрожать все внутри и лихорадочно ждать разрешения событий. Но и сейчас, как и всегда, страшное и доброе шли рядом.

Нюся помогала мне все время. Она примерно к часу дня кончала свою работу и приходила мыть полы вместо меня. Бухчик, внешне строгий, старался облегчить мое положение. Уборные он мыл сам. И не забывал напоминать Людмиле и Лиде о помощи мне. А они были хорошие советские товарищи. Где-то они теперь? Как сложится дальше их судьба, когда мы теперь уже не вместе?

«До нас доносились слухи о том, что партизаны действуют в самом Проскурове и вокруг него. Во многих случаях они парализуют силы немцев»

26 февраля 1944 года, суббота.

Мы все сейчас не работаем. Времени много свободного. Все так же напряженно ждем развития событий. А пока хочу дописать о главном, что было в Проскурове. На какое-то время судьба связала нас — Людмилу и Лиду. Разные судьбы, разные жизни. Людмила — молодая женщина. Муж у нее в рядах Красной Армии, а мать и мальчик шести лет в селе под Харьковом. И она живет в непрестанной тревоге за них. Она очень красивая. И ей трудно приходится, потому что к ней без конца пристают столующиеся в казино. Нужно только отдать ей справедливость — она никому ничего не позволяет. Держит она себя с достоинством и независимостью, а вырываясь с подносом из казино в кухню, всегда чувствует огромное облегчение. Хорошо, что ее постоянно защищают от приставаний два самых старых офицера — полковник Юнг и майор Рознер.

Лида — полная противоположность Людмиле. Худенькая, неприметная. У нее только очень красивые грустные глаза. Очень страшные вещи рассказывала мне Лида. У нее есть только мама. Скромные советские люди, они более полутора лет помогали партизанам. Но их выдали, и мать забрало гестапо. Прошло более двух месяцев полной неизвестности. Лида была уверена, что никогда не увидит матери. И вдруг ее мать вернулась.

Это было совершенно неслыханное событие, ибо из гестапо не возвращались. Но вернулась не мать Лиды, а какая-то чужая, сломленная женщина, с пустыми глазами, ничего и никого не узнающая вокруг. Через некоторое время она рассказала: ее пытали. В одиночном карцере, где можно только стоять, где нельзя склонить или отклонить голову, ее пытали водой, падающей каплями с высоты на темя. Когда она, не выдерживая, теряла сознание, ее гестаповские медики приводили в себя и снова запирали в карцер для продолжения пытки.

Сейчас мать Лиды была в селе под Киевом, и страшные слухи, которые все время говорят об уничтожении Киева и всего вокруг, держат Лиду в состоянии отчаяния. Понятно, что судьба моей семьи и ее матери сблизила нас. И мы обе не верили себе, что на нашем пути оказался такой человек, как Бухчик.

В последних числах октября появилась и радость: стало возможным слушать советское радио. В помещении казино, угрюмой голой комнате, стояло два длинных стола, покрытых клеенкой, и стулья на железных ножках. Не было даже обязательного портрета Гитлера. Но стоял там великолепный радиоприемник. Когда там офицеры собирались на ужин, звучала громко и назойливо неизменная немецкая шлягермузик. Вот этот приемник стал включать Бухчик в тот час, когда между обедом и ужином нужно было убирать столовую. Он находил Москву, оставлял меня возле приемника, а сам шел в коридор «на вахту». Было установлено, что если он застучит ложками, я должна немедленно переключить ручку приемника. Но за все дни до 5 ноября мне удалось слышать только второстепенные сообщения. И трудно было установить, где проходит фронт и что с Киевом.

В городе мы совсем не бывали. Проскуров — узловая станция, через которую бес­прерывно во все стороны шли составы. Без конца везли немецкие войска и технику. Движение никогда не прекращалось. Общая атмосфера была крайне напряженная. Главное настроение — отступление немцев. Но при этом огромные их силы перебрасывали в сторону Киева, то есть в сторону фронта. В районе вокзала совсем не было гражданского населения. Полностью запрещен был какой-либо проезд местного населения любыми видами транспорта, особенно по железной дороге.

Необходимость бегства в Каменец к своим все настойчивее заставляла нас искать пути для него. Все было напряженно и до крайности неопределенно. Казалось, что чудовищная немецкая машина поглотила все живое вокруг и что она еще очень сильна. До нас доносились слухи о том, что партизаны действуют в самом Проскурове и вокруг него. Во многих случаях они парализуют силы немцев. Но как найти связь с ними? Здесь это было еще более невозможно, чем в Киеве.

В казармах было человек шестьдесят русских и украинцев. Они выполняли черные работы и жили в подвальном помещении на положении полупленных. Это были либо военнопленные, взятые немцами из лагерей, либо Hiwi, судя по одежде. Заросшие, обтрепанные, как правило, полуголодные или совсем голодные, они медленно двигались под надзором вооруженного немца, пилили дрова, убирали территорию, носили грузы. Какое-либо общение с ними было затруднено не только из-за конвоя, но и потому, что они не доверяли нам. Надо было найти какие-либо пути к связи с ними и определить их настроения.

Одежда Hiwi настораживала нас. Случаи предательства со стороны добровольных наемников, какими были полицейские и Hiwi, были слишком часты, и мы не могли не помнить об этом. К концу моего двухнедельного пребывания в Проскурове только наметились первые шаги к знакомству. Этому способствовал отчасти хлеб, отчасти совместная переноска канистр из солдатской кухни. Хлеб, который давал мне Бухчик регулярно, помог отъесться и мне, и Нюсе, и Гале. И мы могли уже иногда поделиться им с пленными. Но мы еще никого не знали из своих людей.

«Нюся была верна себе. Когда я, вся зареванная, прибежала к ней и сказала о Киеве, она очень спокойно, внешне совсем не волнуясь, сказала: «Так чего же вы плачете?»

Так окончился октябрь. Все последние дни настроение было особенно тяжелым. Временами ночью мне казалось, что я вижу кровавое зарево над Киевом. Но это были очередные галлюцинации, потому что нельзя было увидеть даже гигантское зарево на расстоянии пятисот километров.

Наступило шестое число ноября 1943 года. С утра это был самый обычный день, наполненный кухонной суетой, спешкой, немецкими криками в коридоре. Но каждый из нас мыслями был на той стороне, и мы тихо говорили, ночью — с Нюсей, днем — с Лидой, о том, что советские люди готовятся к празднику Октября. Разные неотложные дела помешали мне вымыть пол в казино до обеда. И как только туда можно было войти, я принялась за эту работу. Наконец все ушли из столовой и из кухни.

Во всем казино были только Бухчик и я. Тогда Бухчик включил Москву. Сначала были обычные каждодневные сообщения о жизни Союза. И вдруг... я не поверила себе. Четкие, ясные позывные Москвы. И такой знакомый голос медленно и твердо, отчеканивая слова, передал сообщение Совинформбюро с приказом-благодарностью Верховного Главнокомандующего войскам 1-го Украинского фронта, шестого ноября на рассвете освободившего столицу Советской Украины — Киев.

Ничего нельзя написать о том, что произошло дальше. Нет таких слов, чтобы передать, какое чувство было при этом. Я выбежала в коридор, где стоял Бухчик, и с трудом, задыхаясь от плача, сказала ему, что услыхала. Он молча нахмурился. Потом сказал: «Вернись, выключи радио и вытри лицо». Когда я снова вышла в коридор, Бухчик позвал меня в кухню, почему-то осторожно, без стука положил на стол ложки. Потом повернулся ко мне и вдруг широким жестом, по-крестьянски, перекрестился католическим крестом слева направо и сказал: «Gott sei dank, Irene! — и добавил по-русски: — Беги скорее скажи своим».

И я побежала искать Нюсю. Пробегая мимо подвала, где жили пленные и Hiwi, я через форточку сообщила им казавшуюся нереальной новость. А Нюся была верна себе. Когда я, вся зареванная, прибежала к ней и сказала о Киеве, она очень спокойно, внешне совсем не волнуясь, сказала: «Так чего же вы плачете? Вы же знали, что это должно случиться».

В этом была вся Нюся. С этого дня нам стало много легче и много тяжелее. Киев свободен, а мы здесь. И когда сможем вернуться? И сможем ли?.. Сознание, что Киев снова советский, наполняло жгучей радостью. Мы все же дожили до его освобождения. Но от своего Киева нас отделял фронт. И немцы еще так сильны. Не знаю только, многие ли из них видели, что теперь уже война идет к несомненной победе наших. А пока мы были среди врагов, и трудно было предвидеть, что нас ждет.

В казино была все такая же напряженная работа. Нельзя было остановиться ни на минуту. Это спасало от необходимости думать в те дни, когда были мои дежурства. Но когда я оставалась одна, до прихода с работы Нюси и Гали, места себе не находила. Я продолжала писать о том, что происходило вокруг. Вспоминая о Шевченко, сшила себе маленькую записную книжку и вела в ней дневник, никогда не оставляя ее в комнате. Ведь, кроме нас, в ней жили еще две женщины, чужие и малосимпатичные. Одна из них была парикмахером, вторая, как и Галя, работала в картотеке бельевого склада.

Свою записную книжку я носила за голенищем сапога. Пишу об этом так подробно, потому что потеря этой книжки трудно­восполнима. Надежда на то, что когда-нибудь наши люди прочтут о том, что было здесь, в оккупации, заставляет писать. Чудовищная война, с одной стороны, попрала все, что некогда называлось человечностью, и обнажила жуткую сущность фашизма. Никто никогда не сможет оправдать гибель и страдания миллионов ни в чем не повинных людей. С другой стороны, наряду с предельной жестокостью фашистов и иже с ними раскрылись высокие моральные, душевные качества особенно нашего народа и многих людей различных национальностей. И среди них — немцев. Логан и пастор Вигерс, Бенцинг и Бухчик, майор Резенер.

Можем ли мы считать этих людей врагами? А рядом скоты, которые идут бездумно убивать наших людей. Назвать их животными было бы оскорблением для животных, потому что звери убивают, только чтобы жить, а не лишь бы убивать. Такие мысли непрерывно мучили меня.

А время не стояло на месте. Прошел ноябрь. Несмотря на изнуряющую работу, температура у меня начала понижаться. Мы больше не испытывали чувства голода. По-прежнему оторванные от своих, не имея известий даже из Каменца, мы не оставляли попыток найти связь со своими людьми.

В окрестностях Проскурова и в самом городе действовали партизаны. По ночам иногда можно было увидеть зарево пожара, были слышны глухие звуки взрывов и отдельной стрельбы. Иногда среди немцев возникала паника, и нередко можно было услышать слово «партизаны». Теперь их никто не называл «бандитами».



Каменец-Подольский в годы немецкой оккупации, 1944 год

Каменец-Подольский в годы немецкой оккупации, 1944 год


В начале декабря пронесся слух о срочной эвакуации лагеря. Ждали распоряжения об упаковке кухонного инвентаря. День пятого декабря прошел в томительном ожидании. Но за утро шестого стало известно, что все остается на месте. В эту ночь из шестидесяти человек пленных и Hiwi тридцать восемь исчезли. Нужно было сделать вывод, что мы недостаточно активно ищем возможности бежать. В тот же день мне удалось поговорить с одним из пленных, из тех, которые остались. Мы уже раньше присматривались друг к другу. В этот раз я его прямо спросила, не знает ли он, кто может нам помочь добраться до Каменца к своим.

«Сколько вас?» — спросил он. «Трое», — ответила я. Он помолчал. Посмотрел на меня угрюмо и недоверчиво. И сказал: «Придется немного подождать. Сейчас ни поездом, ни машиной отсюда не выберешься. На дорогах облавы. Обстановка сложная. Наши наступают». Он внимательно посмотрел. «Попробуем помочь». — «Мы хотели бы что-нибудь сделать для наших», — сказала я.

Он только усмехнулся. И, не сказав ни слова, вернулся к своей работе. Мы говорили с ним возле солдатской кухни, где они с товарищем кололи дрова. В ожидании, неизвестности и напряжении прошел весь декабрь. Сильные морозы сменялись слякотью. По-прежнему во все стороны двигалось огромное количество немецких войск. Казалось, что силы их неисчерпаемы.

«Бухчик стоял неподвижно, бессильно опустив руки, предельно бледный и как бы непонимающий, что произошло. Потом повернулся к нам и, как-то виновато улыбаясь, сказал: «Alles kaput!»

В казино тянулись и мчались одновременно будничные дни. Все так же стремительно носился Бухчик с шипящими яичницами и бифштексами. Все так же непреоборимыми казались горы грязной посуды. И все так же после каждой трапезы столовников казино наполнялось вонью газов, которые они выпускали из своих кишечников. И не раз казалось, что стены столовой обрушатся, потому что кованые каблуки ее посетителей доканчивали их уничтожение. «Светловолосые рыцари», насытившись, выражали свои высокие чувствования, методически разбивая до дранки штукатурку. Они поворачивались на стульях спиной к столу и колотили каблуками по стенам. И столовая стояла обглоданная, как развалина, обреченная на снос. А мы должны были убирать куски и после каждой обеденной и вечерней еды мыть полы.

На Рождество, которое за границей празднуется 25 декабря, часть немцев уехала домой, в Германию. Выходило, что их положение на фронте несколько стабилизировалось.

Накануне Нового года потеплело. Перед окном кухни, в которое мы изредка выглядывали, образовалась большая лужа. Ее затянуло тонким слоем льда. И вот странную картину увидели мы 30 декабря. Возле этой лужи стоял старый майор Розенер, один из тех, кто защищал Людмилу и Лиду от нападок нахалов. Он был в полной офицерской форме и задумчиво расковыривал носком сапога лед на этой луже. Он стоял долго, не подымая глаз. Казалось, что для него крайне важно разбить этот лед. Мы спросили Бухчика, что должна обозначать эта картина. Он ответил: «Майор приехал в Гамбург на Рождество. Там он даже улицы, где жил, не нашел. Вся его семья, восемь человек, погибла во время бомбардировки Гамбурга англичанами. Так вот он теперь не в себе».

Наступил Новый год. 1944-й. Что-то он принесет нам? Долго ли нам еще ждать освобождения? Доживем ли?

2 января появились сведения о том, что нашими освобожден Житомир и что бои идут в районе Новограда-Волынского. 3 января был получен приказ об эвакуации лагеря. Началась срочная упаковка столового инвентаря. Но к концу дня пришла отмена приказа. Снова наши надежды не оправдались. И снова потянулись такие же трудные и напряженные дни. Теперь совсем невозможно было терпеть ожидание и неизвестность. А потом нас постигла большая беда.

27 февраля 1944 года, воскресенье.

Спешу записать самое главное. Остальное — неважно. 26 января мы трагически потеряли Бухчика. И это было началом конца. Мы должны были перестать выжидать. Надо было решительно искать пути бегства в Каменец к своим.

Утро началось, как обычно. Было очень холодно. Спешили все окончить к завтраку, потому что с вечера моя напарница оставила груду грязной посуды. Потом мы с Бухчиком принесли канистры, и начался обычный день, обычный завтрак, в который и официантки, и Алоиз бегали бегом, подавая и убирая еду и посуду. К концу завтрака выяснилось, что кто-то опоздал, и Бухчик скомандовал Людмиле подать еще прибор, а сам начал спешно готовить яичницу. Как всегда, ловко набросив на руку салфетку, он стремительно вышел из кухни, неся сковородку с шипящей глазуньей.

Он быстро вернулся в кухню и что-то делал у плиты, когда вдруг послышались быстрые шаги, дверь с шумом распахнулась и в кухню вскочил один из офицеров. Он был без фуражки. Лицо его, покрытое угрями, было искажено бешенством. Водянистые выпученные глаза в совершенно бесцветных ресницах и под такими же бровями, казалось, готовы были выскочить из орбит. В руках у него был столовый нож, чистый, который он тыкал Бухчику почти в лицо и при этом быстро, быстро что-то кричал с такой злобой, что брызги из его рта попадали на китель Алоиза.

Бухчик, как обычно, вытянулся перед офицером, и, ничего не отвечая, смотрел на мелькавший перед его глазами нож. Мы смогли разобрать в этом граде незнакомых слов только то, что ему дали грязный нож и что Бухчик ему за это заплатит. Он продолжал бесноваться, а Бухчик все стоял молча по стойке «смирно», вытянув по швам руки. Он только покраснел. Наконец офицер перестал орать. В кухне стало совершенно тихо. Тогда вдруг он, презрительно скривив губы, глядя прямо в лицо Бухчику, прошипел: «Scheise!».

И тут произошло невообразимое. Бухчик побелел, как полотно, и изо всех сил ударил обидчика кулаком по физиономии. Мгновение, и выпученные глаза альбиноса метнулись перед нами. Он стукнулся головой о стену и с трудом удержался на ногах. От неожиданности или от боли он сначала ничего не мог произнести. Потом он выдохнул из себя только: «Ah, soh!», швырнул на пол нож и опрометью выскочил из кухни.

Мы все обмерли. Бухчик стоял неподвижно, на том же месте, бессильно опустив руки, предельно бледный и как бы непонимающий, что произошло. Потом повернулся к нам и, как-то виновато улыбаясь, сказал: «Alles kaput!».

Потом он сел на свою излюбленную табуретку, поставив ноги на перекладину, опустил голову на руки и больше не произнес ни слова. Мы все понимали, что произошло. Никто ничего не говорил. Не в силах что-либо делать, мы стояли на тех же местах, где нас застала эта непоправимая беда. В томительной тишине прошло, очевидно, с полчаса или больше. Потом в коридоре раздалось громкое топанье кованых сапог. И два эсэсовца в черной форме увели Бухчика. Он так и ушел, не проронив ни слова. Больше мы его не видели.

Мы подняли с пола злополучный нож. Он был чистый, но на нем было круглое темное пятнышко, величиной с маленькую горошину, которое не отчищалось.

«Когда Беннер особенно бесился, Людмила говорила ему по-немецки: «Научись по-русски хлеба просить. Это тебе скоро пригодится»

Более суток справлялись в казино сами, как могли. А потом появился новый начальник — ефрейтор Беннер. Контраст был слишком велик. Все резко изменилось. И словно судьба Бухчика оказала влияние на все развитие военных событий. Все в стремительном темпе понеслось к концу, которого мы так ждали и так боялись, что не сможем дождаться.

Первое знакомство с новым начальством. Он пролаял длинное приветственное слово по-немецки, из которого мы поняли одну десятую часть, и выкинул вперед руку с криком «Хайль Гитлер!»

Среднего роста, худой, он в ефрейторской форме казался карикатурой со страниц окон ТАСС первых дней войны. Или еще словно изображал кота в сапогах из детских сказок. Все на нем висело, болталось, как на чучеле, несмотря на требования к военной выправке. Выглядел он лет на семьдесят со своим совершенно серым лицом с нечистой кожей. Когда он говорил, вернее, кричал лающим криком, в углах его рта собиралась пена. Девчата заговорили между собой по-русски и тут же получили выговор: «Прошу по-русски не говорить, только по-немецки».

И все теперь делалось под начальственные окрики в лучшем случае. В худшем — он брызгал в бешенстве слюной и выкрикивал немецкие ругательства. Лакей в гражданской жизни, он ненавидел наших людей всех подряд, и, если бы мог, душил бы, кажется, каждого своими волосатыми корявыми руками. Особенно он ненавидел Людмилу, которая продолжала сохранять свою независимость. Она не спускала ему грубости, и иногда он набрасывался на нее с кулаками, явно желая ударить ее. Лида и я молчали на все. Но положение наше становилось все нестерпимее, и все острее делалась необходимость бежать. Когда Беннер особенно бесился, Людмила говорила ему по-немецки: «Научись по-русски хлеба просить. Это тебе скоро пригодится».

И вот 12 февраля приказ о свертывании лагеря. Теперь мы надеялись окончательно. Началась упаковка всякого инвентаря, в том числе и столового. Вся посуда была уложена в ящики, и пленные вместе с солдатами вынесли все на машины, которые тут же ушли в направлении, нам неизвестном. Мы срочно уложили свои рюкзаки в надежде на то, что это уже приближение какого-то выхода для нас. И вдруг к вечеру 13 февраля снова отбой. Никто никуда не едет, столовая продолжает работать.



Солдаты гитлеровской армии возле Каменец-Подольского, февраль1944 года

Солдаты гитлеровской армии возле Каменец-Подольского, февраль1944 года


Создалась курьезная ситуация. Кормить господ офицеров нужно, а посуды нет. Срочно принесли алюминиевые солдатские миски и ложки. И двое суток было легко и просто. Перемыть шестьдесят мисок и ложек совсем легко. Тем более что и кастрюли увезли. Одни канистры с айнтопфом. А на третьи сутки мне снова при­шлось испытать волнение, подобное тому, какое вызвали в августе-сентябре прошлого года книги, привезенные из Кенигсберга в нашу библиотеку. Богатство людей, которых уже, очевидно, не было в живых. Чужие раздавленные жизни.

Привезли ящики посуды, чтобы казино могло продолжать работать. Беннер открыл крышки. И когда я из стружки стала вынимать тарелки, бокалы, стаканы, я не поверила своим глазам. Это была изумительной красоты посуда из тончайшего стекла и фаянса, вся с вензелями французского Hotele de Paris. В вонючую, замызганную столовую захолустного оккупированного Проскурова грабители приволокли достояние знаменитого отеля из растоптанного ими Парижа.

«Cудьба в который раз не дала мне погибнуть. Но уже нельзя было больше ждать. Да и жизнь распорядилась за нас»

Но награбленной посудой нам почти не пришлось пользоваться. События неслись с неимоверной быстротой, в которой смешалось общее и личное. Началось с того, что Нюсе удалось узнать о намеченной в связи с отступлением грозящей расправе с пленными. Мы сразу передали это товарищу, с которым говорила раньше. А 19 февраля утром, когда я кончала мыть посуду, в коридоре послышался громкий разговор и немецкая брань. Затем в кухню влетел взбешенный Беннер, схватил меня за руку и поволок к концу коридора к уборным. С тех пор как не стало Бухчика, уборные убирала я. Убрала и в этот день с утра.

В уборных было три отделения: два для общего пользования, а третье — для высшего начальства — генерала, которого мне не приходилось видеть ни разу. Его отделение запиралось на ключ. Один был у него, второй висел в кухне. И вот оказалось, что кто-то из посетителей столовой решил воспользоваться генеральским туалетом, перелез через деревянную перегородку и там расправился, оставил для удовольствия генерала полную порцию своих экскрементов. Генерал орал на Беннера, Беннер все валил на меня.

Теперь, когда стало ясно, о чем был крик в коридоре, я вспомнила, что слышала несколько раз повторенное слово «концлагерь». И Беннер действительно сообщил мне, что за гадость в уборной я отвечу в концлагере. Пока же он ткнул мне в руки ведро и тряпку с приказом срочно убрать. Не зная, не приведут ли они в исполнение свою угрозу, я, войдя в уборную, разорвала в клочки свою записную книжку и вместе с немецким добром спустила в унитаз. Что я могла предпринять? Значит, теперь и мне была суждена доля моей семьи. В состоянии полного отупения я стала ждать.

Однако день прошел, меня не забирали. Судьба в который раз не дала мне погибнуть. Но уже нельзя было больше ждать. Да и жизнь распорядилась за нас.

«Галя и Нюся вернулись с работы. И как только стемнело, мы вышли с территории лагеря с надеждой, что больше мы сюда не вернемся»

Ночью мы все вскочили от суматохи и криков в доме. В окно вырвалось огромное зарево. Оно было далеко от нас, но можно было разобрать, что горят самолеты на аэродроме. Силуэты еще целых машин были видны на фоне зарева. Через некоторые промежутки высоко в небо взлетал столб дыма и огня. Никто не спал в ту ночь. А утром в казармах не было уже ни одного военнопленного или Hiwi.

Мне пришлось работать и 20-го числа, потому что моя напарница не явилась на работу. Когда же я после 12 часов ночи воз­вращалась в общежитие, из тени в углу дома отделилась фигура мужчины. Я вздрогнула от неожиданности, но тут же узнала товарища, который, как мы надеялись, поможет нам найти связи с нашими.

«Не пугайтесь, — сказал он. — Это я, Иван. Вам тоже нужно уходить». И он назвал мне адрес и пароль. Он теперь был не в рваной шинели, а в ватнике и ушанке. Не успела даже поблагодарить его. Он исчез так же быстро и тихо. И в эту ночь мы не спали. День 21 февраля был для нас днем величайшего волнения. Мы боялись того, что вот сейчас, когда приближается час, которого мы столько ждали, что-нибудь случится непоправимое. Шаги на лестнице, каждый стук в соседние или наши двери казался роковым. Но вот уже Галя и Нюся вернулись с работы. И как только стемнело, мы вышли с территории лагеря с надеждой, что больше мы сюда не вернемся.

Мы долго шли по темному Проскурову с опаской, спрашивая редких прохожих о нужной нам улице. Пришли мы уже после шперштунде. Потом мы долго негромко стучали, пока нас впустили в калитку, а потом в двери небольшого домика. Света сперва не зажигали. Потом, когда стало ясно, что мы это мы, нам предложили снять рюкзаки и раздеться. Мы поужинали вместе с хозяевами, соединив их и наши продукты. В семье было трое детей, Иван и его жена. Потом нам постелили на полу и предупредили, что задолго до рассвета нас должны погрузить в машину, идущую с каким-то грузом в Каменец.

Понятно, что и в эту ночь нам не пришлось спать. Мы сидели на бочках не то с мазутом, не то со смолой. Места для ног не было, их сводило судорогой. Но мы ничего не замечали. Сквозь щель в брезенте, которым была крыта машина, мы видели, что делалось на дороге за нами. Мороз ослабел, и дорога представляла из себя месиво из грязи и снега. Вплотную одна за другой шли машины с немецкими солдатами, орудиями, скотом, с какими-то грузами. В сторону Проскурова двигался один поток. От Проскурова лавина в несколько рядов. А по бокам от дороги в обе стороны шел «обоз Гитлера».

Как и возле Киева, это были вереницы замученных горожан с санками и детскими колясками, с возиками самых разных конструкций. Разница между движением на дороге и по сторонам ее была лишь в том, что машины непрерывно останавливались из-за постоянных пробок, а «обоз Гитлера» двигался безостановочно медленно и уныло. Несколько раз над дорогой появлялись советские самолеты. Тогда начиналась паника и беспорядочная стрельба. Наши самолеты пикировали в места скопления военных машин. Люди кричали, соскакивали с машин и бросались в сторону от дороги. А мы радовались. И забывая о том, что ноги отекли, что мы окостенели от холода, что самолеты могут стрелять и по нас, мы чувствовали только одно: впереди освобождение, а над нами наши советские ястребы.

В Каменец мы добрались глубокой ночью. На Мукше у Юли стариков не оказалось. Их приютила добрая знакомая Елизавета Сидоровна Кулаева в своем маленьком домике на Лагерной улице. Туда мы добрались утром. И Елизавета Сидоровна встретила нас ласковыми возгласами: «Ой, сыну, ой, сыну! Все тут у нас будете». Вот здесь мы и остались. Здесь я пишу эти строки.

«Многих, как нас, кормят каменчане, у кого есть еще немного продуктов. Главное — пшено и картошка. Хлеб редко удается достать. Магазинов нет»

3 марта 1944 года, пятница.

Сегодня годовщина. Прошел целый год. И нет их — Тани, Лели, Шурочки. Живы ли они? Если живы, какие страдания выпали на их долю? А если их убили? Не могу я писать. Не могу.

8 марта 1944 года, среда.

Как-то не подумали мы о том, что сегодня 8 Марта. А я не напомнила, потому что все мои мысли в марте прошлого года. Многое изменилось с тех страшных мартовских дней. Киев свободен, но мы далеко от него. И все еще фронт отделяет нас от советской земли. И самое нестерпимое для меня — полное отсутствие сведений о моих. И так трудно сохранять надежду на то, что они живы! Где они, что с ними? Страшные картины их гибели не уходят. По-прежнему, как только закрываю глаза, чтобы уснуть, видения того, как их зарывают в Бабьем Яру, заставляют меня кричать. И Нюся вынуждена будить меня.

Мы живем в томительном ожидании. Все говорит о том, что приближается наше освобождение. Каменец живет так, как никогда не жил. Так говорят исконные каменчане. В нем собралась сейчас масса народа. Киевляне, харьковчане, полтавчане. Жители других городов Украины. Киевляне-фольксдойче раньше уехали отсюда. Мы не застали уже ни Геппенера, ни Луизы Карловны, ни Дарьян, которые встретили меня в октябре. Но здесь есть врачи, артисты и многие другие, которые нашли здесь пристанище. Из знакомых фамилий — ги­неколог Попова, певец Борис Гмыря (он сюда попал из Полтавы), композитор Герман Жуковский.

Вообще, Каменец сейчас настоящий узловой город, хотя железной дороги от него дальше нет. На улицах сейчас очень много народа. Никто из приезжих не работает, насколько я знаю. Живут все главным образом тем, что можно купить на базаре. Многих, как нас, кормят каменчане, у кого есть еще немного продуктов. Главное — пшено и картошка. Хлеб редко удается достать. Магазинов нет. Несколько частных лавочек, каких — не знаю.

Мы не часто бываем в городе. Боимся за Андрея Семеновича, которого многие в Каменце знают как директора Зиньковецкой школы, человека очень советских взглядов. За Нюсю и Галю боимся, не зная, нет ли уж в Каменце тех, кто знал их по Проскурову. Повсюду хожу по городу главным образом я. Никому не известная беженка.

Общее настроение — ожидание и неизвестность. Киевляне, которые уехали из Киева после 15 октября, рассказывают всякие страшные вещи. Они говорят, что видели немцев, обливающих горючим дома и поджигающих их. И все боятся такой же судьбы для Каменца.

Живем слухами. Газеты и радио пустые. В народе говорят о том, что советские войска движутся вперед, освобождая Украину. Когда-то они дойдут до нас? Упорно говорят, что уже освобождены Житомир, Новоград-Волынский, Бердичев. Вчера рассказывали об упорных боях за станцию Шепетовку. Вчера мы все-таки пошли с Нюсей на Зиньковцы. Очень хотелось знать и Андрею Семеновичу, и нам, что же со школой и домом, где старики жили много лет.

Дорога туда идет из парка по крутой лестнице вниз к Смотричу. Потом по кладке нужно перейти через реку и подняться по крутой горе тропинкой в самые Зиньковцы. Налево остается Старый город, лежащий в руинах, и жалким железным калекой лежит взорванный новый мост.

Мы долго, с трудом переходили кладку. Она обледенела. Смотрич лежал белой лентой в серых бесснежных берегах. Потом, тоже с трудом, поднимались тропинкой вверх по горе. Безлюдно. Пасмурно. Уныло.

На территории школы полное запустение, хотя здание школы используется, по-видимому, как казарма. Огорожа усадьбы сломана во многих местах. Сад стоит оголенный. Правда, еще не совсем весна, а зима отступила и оставила после себя распутицу. Земля в саду усыпана соломой, лошадиным навозом, обрывками грязной одежды и бумаг. И школа, и квартира директора заняты немцами. Строения стоят ободранные, грязные. Многие окна забиты картоном и фанерой. И только тоненькая тополька, как ласково по-украински в женском роде называют тополь, посаженная Галей еще ребенком, стоит стройная и невредимая перед входом в бывшую квартиру Нюсиных родителей.

Мы побродили по усадьбе. И ушли молча, теперь уже в сторону Подзамче. По дороге мне Нюся показала тоненький родничок, который вытекает из горы. Его называют «дзюркалом». И я часто слышала от Нюси рассказы о том, как подолгу надо терпеливо ждать, чтобы эта тоненькая струйка кристально чистой воды, вернее капельница, наполнила ведро. Ведь на Зиньковицах нет воды, кроме этой и еще колодца на той крутой тропинке, по которой мы шли из города.

Я впервые увидела Турецкую крепость с каменными ядрами, вросшими в ее замшелые стены. Это — достопримечательность Каменца. Нюся показала мне башню Кармелюка. Потом мы пошли по Турецкому мосту в Старый город. Он лежит в руинах еще с самых первых дней войны. Зачем немцы бомбили такую старину? Ведь они варварски разрушили произведения искусства, среди которых не было никаких объектов военного или промышленного значения. Среди этого запустения гордо возвышается мечеть Кафедрального собора с мадонной в полумесяце.

Мы благополучно вернулись домой. Никто нас не опознал. И рассказали обо всем Андрею Семеновичу и Агафье Хрисанфовне.

18 марта 1944 года, суббота.

Напряженное состояние продолжается. Все так же город лихорадят приливы и отливы беженцев и иногда возникающая паника. Главное настроение определяется все тем же — удастся ли удержаться в Каменце при приближении наших. И еще настроение то падает, то поднимается в зависимости от сведений о боях на фронте, которые говорят о том, что вокруг Каменца большое кольцо наших войск. Но точно никто ничего не знает.

Сидим тихо в уютном домике Кулаевых, которые так сердечно и просто предложили приют всем нам.

Пожилой Георгий Захарович Кулаев — приветливый, крупный, уже совсем седой — он почти все время сидит в комнате, не принимая участия в домашней суете Елизаветы Сидоровны. Он — почти слепой. Ранние катаракты затянули оба его глаза. Солидный, медлительный, возможно, из-за своей полуслепоты. Они с Елизаветой Сидоровной составляют необычайно контрастную пару.

Елизавета Сидоровна — невысокая, коренастая, удивительно подвижная и говорливая женщина. Доброе, изборожденное морщинками круглое лицо освещается небольшими глубоко посаженными глазами. Она сразу располагает к себе какой-то особенной приветливостью. Она всегда хлопочет, стараясь сделать для всех все, что можно, и как можно лучше. Все сверкает у нее чистотой и опрятностью. Но за ласковой улыбкой, которой она встречает всех, в глазах ее затаилась неизбывная грусть.

С июля 1941 года два ее сына бьются где-то в рядах Красной Армии. И никогда она не забывает о них. Живы ли? Хоть бы какое-нибудь известие получить! И не случайно, с кем бы ни говорила Елизавета Сидоровна, все для нее — сыновья. Потому, начиная любую фразу, обращенную к окружающим, она говорит: «Ой, сыну, сыну!».

В маленьком домике Кулаевых, стоящем в небольшом палисаднике со штахетным забором на самом перекрестке улиц Лагерной и Резервуарной, кроме трех комнат и кухни, есть глубокий, хорошо оборудованный погреб. Спуск в него из кухни. В окна, которые выходят на две улицы, можно издали увидеть, кто идет, и успеть в случае надобности спуститься в погреб.

Живем трудно, но не голодаем. Все же у людей есть картошка. И есть очень близко от нас базар, на котором идет бойкая торговля.

Все было бы хорошо. Только очень томительна неизвестность и бездействие. И ожидание. Но нужно терпеть, ничего не поделаешь.

«Это было очень похоже на происходившее в Киеве в сентябре сорок первого. Только все было в обратной проекции. Тогда уходили наши, а сейчас наши вот здесь, близко»

26 марта 1944 года, воскресенье.

Каменец освобожден! Теперь и мы снова стали свободными советскими людьми. Но это все еще не доходит до сознания. И есть ли слова, которыми можно передать то, что мы чувствуем? У меня нет таких слов. И я даже не делаю попытки их найти. Постараюсь только записать то, что было, если мне это удастся.

В последние дни напряжение в городе перешло всякие границы. Успеют ли наши войти в город и предотвратить его сожжение и изгнание людей? Только об этом думали и говорили все. А бой возле Каменца, тяжелый бой, шел уже все последние дни. Непрерывная канонада то приближалась, то отдалялась. И было впечатление, что бой идет вокруг всего Каменца. Это было очень похоже на состояние, которое было в августе-сентябре 1941 года в Киеве. Только тогда мы были в отчаянии, что наши могут оставить Киев. А сейчас все нервы были напряжены от ожидания и надежды, что приближается освобождение. И только одно страшило всех: успеют или не успеют предотвратить гибель города и людей. И еще мучило сознание, что вот мы сидим, ничего не делаем для фронта, а там бьются и умирают за нас наши воины. И сколько еще жизней нужно отдать за наше освобождение!

Все эти дни из Каменца панически бежали те, кто боялся прихода большевиков. Уезжали, кто как мог: машинами, подводами. Уезжали, по слухам, в сторону Днестра, Жванца, Хотина, потому что Каменец был уже окружен советскими войсками. Утром вчера принесли известие, пока не проверенное, что освобожден Проскуров. Так что по поведению бегущих и по слухам, которые все вырастали в городе, путь из Каменца мог быть только в сторону Днестра. Еще говорили, что уже несколько дней никакие поезда от города не отходили.

Утро вчера, 25 марта, наступило серое, пасмурное, но было тепло и совсем сухо. Весь март стояла теплая, почти весенняя погода. Быть может, в центре города было более людно, но на Лагерной, где мы живем, на улице никого не было. Соседи и мы выходили только во дворы, потому что все ближе была орудийная стрельба. И временами выстрелы тяжелых орудий сливались в сплошной гул, а потом затихали. Никто не знал, что происходит. Иногда по улице пробегали немецкие мужчины, прижимаясь к заборам, потому что часам к пяти вечера можно было услышать свист пролетавших пуль.

Потом часов после пяти раздалось подряд три взрыва со стороны центра города. И все затихло. Было такое чувство, что мы это уже пережили когда-то. Да, это было очень похоже на происходившее в Киеве в сентябре сорок первого. Только все было в обратной проекции. Тогда уходили наши, а сейчас наши вот здесь, близко. И томительное ожидание было смешано с величайшим волнением, от которого все дрожало внутри. Никто не разговаривал. Все сидели вместе. И все напряженно слушали и ждали. Начало смеркаться. Вдруг кто-то громко застучал в окно, и мужской голос сказал: «Немцы отступают через Русские фольварки».

И вестовой, принесший такое известие, побежал дальше. Вот тогда я пошла. Несмотря на уговоры и беспокойство окружающих. Я вышла из дома одна. Вышла потому, что это было нестерпимое, неудержимое желание — увидеть своими глазами отступление врагов. Ведь тогда, 19 сентября сорок первого, я своими глазами видела, как входили в Киев эти нелюди и запечатанные в броню машины, именуемые немецким вермахтом, принесшие нам столько неизбывного горя. И ведь страстным желанием все эти годы было, если доживем, то увидеть, как побегут под натиском советских армий эти сине-зеленые мундиры. Побегут с нашей земли. И снова, снова с чувством вины за то, что я живу, вины перед всеми теми, кто погиб в бою или в застенках гестапо, с неотступным видением кровавого Бабьего Яра, я шла туда, где должна была увидеть отступающих немцев.

«Я видела освещенные пламенем горящих машин перекошенные животным страхом лица «светловолосых рыцарей». Они метались возле мертвых машин и кричали»

Кроме меня, на улицах, где я шла, не было ни одного человека. Никто не зажигал огня. Все дома были тихие и темные. Было так тихо, что очень отчетливо слышался свист пуль. Некоторые свистели почти над головой. Но не было во мне даже незначительной крупицы страха. И природа словно замерла.

Когда я дошла до парка, уже значительно стемнело, и слева со стороны Петроградской улицы был совсем близко виден пожар какого-то большого дома. Зарево от него я видела еще сразу, когда вышла из дому. Как раз когда я подошла ближе, очевидно, рухнула крыша, и огромный столб огня и дыма поднялся к небу.



Немецкие танки в Каменец-Подольском весной 1944 года

Немецкие танки в Каменец-Подольском весной 1944 года


Из парка было видно, что что-то горит и справа на улицах Петроградской и Московской. Но вот я вышла из парка и остановилась, пораженная необычайным зрелищем: обе улицы были сплошь забиты машинами, которые горели. Машины легковые и грузовые. Немецкие машины. Возле них не было ни одного человека. Едкий дым и запахи горелой резины, бензина, почему-то горелой картошки и капусты наполняли безжизненные улицы. С обеих сторон дома с темными окнами. И тишина, в которой то и дело раздавались небольшие взрывы, и столбы искр поднимались вверх. Это, очевидно, огонь добирался до целых еще машин. Вряд ли когда-нибудь можно будет забыть эту картину. Сзади темные улицы, совсем темный парк. Абсолютное отсутствие людей и бесчисленное множество горящих, неподвижных машин, устремлявшихся, по-видимому, вон из города в сторону Могилевской или Пушкинской улиц.

А дальше угол улицы Шевченко. И вот оно, то, из-за чего шла. Опять сгрудившиеся машины, среди них горящие только некоторые. И немцы, много немцев, солдат и офицеров, с обезумевшими глазами. Ясно было, что они никуда не могут двинуться. Машины, сбитые вплотную одна к другой, на мостовой и на тротуарах. И абсолютно неподвижные. Этот «кортеж» заканчивался у здания бывшей Мариинской гимназии. И дальше была тьма и тишина. Я стояла в углублении углового дома на углу Александровской улицы и видела все настолько отчетливо, словно присутствую на спектакле, который играется перед самыми глазами.

Да, я видела освещенные пламенем горящих машин перекошенные животным страхом лица «светловолосых рыцарей». Они метались возле мертвых машин и кричали. Они все кричали, размахивали руками. О, это было достойное зрелище панического бегства и предельного страха. Можно было возвращаться домой. Дом на Петроградской улице уже догорал. Было совсем темно и так же пустынно, когда вернулась домой. Все волновались, а я нет. Жгучая радость переполняла меня. И нет у меня слов, чтобы передать ее силу.

Время шло. А часов около десяти снова постучали в окно. И снова добрый вестовой сказал: «Спускайтесь в погреб. На улице танки». Мы все спустились в погреб, захватив с собой коптилку. Действительно, вскоре по улице прогромыхал танк. И, судя по звуку, остановился дальше от нашего дома — тут же, на Лагерной улице.

Еще через некоторое время мы услышали звук орудийного выстрела с той стороны, где он стоял. И довольно скоро ответный выстрел откуда-то слева от нас.

Агафья Хрисанфовна и Елизавета Сидоровна плакали. Мужчины сидели молча. Нюся сидела на лестнице под самой лядой и слушала. А мы с Галей... Кому расскажешь, не поверят: мы смеялись. Чему? Не знаю, но это был неудержимый смех, как будто бы беспричинный. И мы никак не могли остановиться. А Нюся злилась. Она очень сердилась на нас за то, что мы мешаем ей слушать, какой, чей танк стреляет. Как будто бы можно было определить по звуку «национальность» танка.

Потом стрелять перестали. Танк снова прогрохотал мимо нашего дома. Все затихло. И после двух часов ночи мы выбрались из погреба.

Конечно, было не до сна в эту ночь. И только стало светать, мы с Нюсей вышли во двор. Мимо быстрым шагом шли двое мужчин в темных куртках, с красными повязками на рукавах и с автоматами. «Что в городе?» — спросили мы. «В городе наши», — ответили они.

Так мы узнали, что Каменец освобожден. Ознаменовали мы наше освобождение тем, что в числе многих жильцов соседних домов отправились за трофеями в оставленный немецкий продуктовый склад. Он помещался в кирпичном здании на Резервуарной наискосок от дома Кулаевых. Конечно, мы были не первые, кто позарился на оставленное немцами. Но нам досталось: большой бумажный мешок сушеного лука, деревянный бочонок килограмм в двенадцать какого-то белого жира и, самое примечательное, колбасные заготовки. Впервые в жизни мы увидели колбасный фарш, возможно, свиной, начиненный в оболочку из какого-то искусст­венного материала вместо натуральных кишок. Но это было просто чудо — разжиться колбасой. И Елизавета Сидоровна тут же взялась за приготовление трофейной еды.

А мы с дедушкой Андреем Семеновичем пошли в город. Снова тот же путь, которым шла вчера. Но теперь всюду было много веселых, радующихся людей. На улицах, где уже догорели немецкие машины, царило оживление.

Народ разбирал содержимое уцелевших машин. Все стороны соседних домов, тротуары и мостовая были заляпаны повид­лом, тушеной капустой и еще всякой снедью. Оказывается, среди машин были и кухни, и вот, когда все это горело, эти «блюда» от взорвавшихся радиаторов «доваривались», взрывались и разбрызгивались вокруг. Дедушка остался у машин, а я снова вышла на Шевченковскую улицу. Там группами стояли люди и сообщали друг другу грустную новость. Один из командиров дивизии, освобождавшей Каменец, рассчитывая, что он уже в советском городе, собирался бриться в угловой комнате дома на Шевченковской улице. И вдруг непонятно откуда взявшаяся пуля убила его на месте.

«По Лагерной вели пленных. Как быстро соскочил с них весь их лоск! Грязные, заросшие, жалкие, они брели, не поднимая глаз, не глядя на нас»

Узнав, что комендатура расположилась в помещении бывшей Мариинской гимназии, пошла домой. По дороге какая-то женщина дала мне мешочек белой муки. А дедушка вернулся домой с такими трофеями: он принес подкладку, очевидно, от офицерской шинели из очень хорошего серого сукна, и два хромовых сапога, к сожалению только, оба на одну ногу.

А дальше события понеслись с еще большей быстротой. Прежде всего мы все увидели немцев в новом обличье: по Лагерной вели пленных. Как быстро соскочил с них весь их лоск! Грязные, заросшие, жалкие, они брели, не поднимая глаз, не глядя на нас. На солдатах были намотаны на головы платки. Офицеры также значительно потускнели. А самое для нас было удивительное, что конвоировали их молодые хлопчики в кожушках, в ушанках, с автоматами в руках, такие все крепкие, коренастые, больше всего невысокого роста. И такие все молоденькие, словно ребята со школьной скамьи. Опять какой поразительный контраст: человек двести, как нам казалось, пленных вели человек двенад­цать-шестнадцать наших ребят. Мы еще не знали, какие именно войска освобождали Каменец.

Была середина дня. В комнате, выходившей окнами на Резервуарную и на Лагерную, стоит старенькое пианино. И вот Галя начала играть (ведь у всех было приподнятое, возбужденное состояние). Она играла одну за другой любимые советские песни. Когда же она заиграла «Ведь недаром много песен о любви поется», ее игру прервал резкий стук в окно. И двое военных, наших, советских, попросили разрешения войти.

«Мы пришли на песню», — сказали они. Как все мы были им рады! Но грустные они были. Тот, что постарше и покрупнее, Василий, оказался начальником разведгруппы. Помоложе, тоненький Саша, — боец из этой группы. Они рассказали: им полагалось идти в разведку. Никто не знал, что большая группировка немцев еще находилась в районе базара. Было их пятеро. Ничего не подозревая, считали, что идут по освобожденному городу. И вдруг очутились почти в самой гуще немцев. Когда увидели опасность, обнялись все пятеро и, подумать только, запели именно эту песню, которую только что играла Галя: «Ведь недаром столько песен о любви поется».

Вот расскажи кому-нибудь, не поверят, что может быть такое совпадение. Очень грустно и страшно. Троих их товарищей убили на месте. А им двоим удалось уйти. Такое было тяжелое первое знакомство с нашими освободителями. Василий попросил чего-нибудь выпить. Шинель у Саши была разорвана на боку. Их усадили, чем могли угостили. Галя стала зашивать Сашину шинель. А мы с Нюсей пошли в комендатуру.

В комендатуре толпилось много народа, военного и штатского, Были молодые и пожилые мужчины. Когда же мы подошли к столу, то сидящий за ним капитан, не знаю, комендант ли города или нет, сказал: «А вот и первые женщины пришли».

(Продолжение следует)   



Если вы нашли ошибку в тексте, выделите ее мышью и нажмите Ctrl+Enter
Комментарии
1000 символов осталось