Леонид БРОНЕВОЙ: «Мне много лет, и от того, что прожитой жизнью называется, два чувства остались — чувство страха и чувство голода: вечный голод и вечный страх!»
У Леонида Сергеевича редкая и моментально запоминающаяся фамилия — говорят, это и не фамилия вовсе, а прозвище, которое получили когда-то его отец и дядя. У одесского кондитера Иосифа Факторовича было трое сыновей, которые отцовское прибыльное дело должны были унаследовать, и может, так бы все и случилось, если бы не революция, после которой власть в городе стала меняться, словно в кинофильме «Свадьба в Малиновке».
Став красногвардейцем, один из братьев во время уличного боя в одиночку пошел на вражеский броневик, прикрывавший вокзал. Машину парень подбил и уничтожил, но сам при этом погиб — с тех пор родных героя в Одессе стали называть «броневыми» или «бронированными», и прозвище это так плотно, можно сказать, намертво к ним приклеилось, что вскоре заменило Факторовичам фамилию. Что ж, может, это и к лучшему: впоследствии оба брата покойного поступили на службу в органы внутренних дел, и новые документы помогли скрыть тот факт, что их сестра эмигрировала в Америку, однако не защитили: когда в Украине начались репрессии и связанная с ними напрямую чистка аппарата, одного из них попросту застрелили, а второго — отца будущего актера — приговорили к 10 годам лагерей и отправили в Сибирь валить лес.
В связи с этим детство для Лени Броневого закончилось в восемь с половиной: подававший надежды скрипач из обеспеченной семьи, не знавшей голода и лишений, жившей в просторной и светлой четырехкомнатной квартире в центре Киева, оказался с мамой в ссылке, сполна ощутив, что такое нищета и нужда. Эти впечатления не покидали Леонида Сергеевича долгие годы, ведь после возвращения из ссылки началась война, бежать от которой понадобилось аж в Чимкент, голодное студенчество в Ташкенте, скитания по периферийным театрам, чужим углам, ободранным гостиничным номерам. Да и в Москве, куда Броневой приехал, чтобы попробовать свои силы в Школе-студии МХАТ, было не слаще. По окончании уже второго театрального вуза в столице никто Леонида не ждал, и мытарства начались снова: теперь уже с женой-москвичкой, которая, выйдя за Броневого, направление получила в провинцию.
Родив Леониду дочь Валю, актриса Валентина Блинова прожила недолго: четыре года спустя умерла от рака легкого. «Я не понимал, откуда, за что нам такая напасть? — вспоминал Броневой в одном из интервью. — Она ведь даже никогда не курила!». Московские врачи, к которым Леонид Сергеевич супругу повез, предположили: болезнь развилась из-за травмы (несчастный случай произошел с Валентиной на театральных подмостках — она оступилась, упала и сильно ушибла грудную клетку). Обследовать женщину смогли, а вот спасти, к сожалению, нет, и Броневому вновь довелось на прочность себя проверять — будучи молодым вдовцом, и кормить, и одевать, и воспитывать дочь, а как с этим справиться, если в кармане ни гроша и ни в один театр не берут?
О всенародной славе, обрушившейся на Леонида Сергеевича после роли шефа гестапо Генриха Мюллера в сериале «Семнадцать мгновений весны», и речи тогда не было. Известность пришла к актеру поздновато, в 45, зато навсегда, ведь картина Татьяны Лиозновой считается культовой не только у поколения, которое смотрело ее, не отрываясь от экранов, в начале 70-х, но и у последующих, а главные герои — Тихонов-Штрилиц и Броневой-Мюллер — стали персонажами сотен анекдотов.
«Штирлиц стоял на перекрестке и продавал настурции, а Мюллер знал, что Турция в нас не нуждалась». «Рассказав пошлый анекдот, Штрилиц вогнал Мюллера в краску. «Смотри, какой чувствительный!» — сказал Штирлиц и бочку с краской закрыл». «Мюллер с бешеной скоростью мчался по городу в автомобиле — рядом шел Штирлиц, делая вид, что прогуливается». «У Штирлица сломалась машина, он вышел и стал копаться в моторе.
«Штирлиц, вы — русский разведчик, — сказал проходивший мимо Мюллер, — немец обратился бы в автосервис». «Мюллер выглянул из окна и увидел Штирлица. «Куда это он собрался?» — подумал Мюллер. «Не твое собачье дело», — подумал Штирлиц»...
По количеству шуток и прибауток, о них сочиненных, эту пару перегнали разве что пресловутые Василий Иванович и Петька, а может, и не перегнали вовсе: во-первых, кто их считал, анекдоты эти, а во-вторых, отечественное телевидение и теперь так часто «Семнадцать мгновений весны» показывает (и в раскрашенной версии, и в оригинальной черно-белой), что выдуманные истории о героях сериала продолжают появляться, как грибы после дождя. Даже дети в школах порой удивляются: почему о Мюллере в учебниках по истории упоминается, а о Штирлице и радистке Кэт — ни слова?
Роль высокопоставленного нациста, от которой многие советские актеры отказались бы, не раздумывая, чтобы, как говорят сейчас, «не портить карму», Леонид Сергеевич, закаленный провинциальными театрами, где амплуа как такового у артистов не было, поскольку играть приходилось все, что дадут, принял — то ли как возможность, наконец, заявить о себе, то ли как очередное испытание, своеобразный вызов: а смогу ли? а что из этого получится?
Что ж, с задачей своей он справился так, как не ожидал никто: страну-победительницу и народ, пострадавший от фашистов больше всех остальных, заставил полюбить... гестаповца! Выстоял и здесь — благодаря недюжинному таланту и броневому, заданному фамилией, характеру.
Стойкий, прямолинейный, жесткий — таким знают актера те, кто хоть раз с ним общался. «Угрюмый и мрачный, но руку помощи первый протянет, — утверждают коллеги. — Творческий, понимающий, думающий, однако и волевой, способный в нужный момент собраться и даже крошечную роль в спектакле сыграть так, что зритель закричит: «Браво!». К слову, с такими возгласами и добрыми пожеланиями артиста провожали не так давно не со сцены, а... из больницы: осенью минувшего года, будучи на гастролях в Киеве, Броневой перенес обширный инфаркт, был прооперирован и в 83 года пошел на поправку. «Вот уж не зря у него такая фамилия», — восхищались медики.
Кстати, самому Леониду Сергеевичу то, что он — Броневой, не нравилось никогда: актер не раз признавался, что охотнее выступал бы под фамилией матери — Ландау, но перейти на нее так и не решился: возможно, в глубине души все-таки чувствовал, какая подходит ему больше...
«Мой дядька, родной брат отца Александр Броневой, был убит в своем кабинете: он служил заместителем наркома внутренних дел Украины Балицкого по кадрам»
— Вы знаете, Леонид Сергеевич, сказать «очень рад» будет неправильно — я безмерно рад, что мы с вами наконец встретились, ведь вы для меня — живая легенда. За окнами — Киев, ваш родной город...
— ...да...
— ...и я почему-то не сомневаюсь: где бы вы ни были, он все равно в сердце. На какой, кстати, улице вы жили?
— Крещатик, дом 39, квартира 23 — это здание я искал. Это не там, где огромный жилой дом со ступенями? Короче, когда я выходил на балкон, — четыре года мне было, Господи, Боже ты мой! — напротив была улица... Забыл уже, как она называется, — шла вверх от Крещатика к Оперному театру. Ага, вспомнил: раньше Ленина имя носила, а сейчас — Богдана Хмельницкого. Слева гастроном располагался, где продавались сиропы в таких (показывает)...
— ...конусах?
— Да, там я впервые выпил газировки с сиропом, и ощущения были, как в произведении Катаева у того мальчишки, помнишь? В первый раз газировка — это нечто! — а справа трибуны всегда к праздникам строились, и 1 Мая по Ленина открытые машины мчались...
— ...с вождями...
— ...политическими, военными. Помню, мне было пять лет, все они собрались, машины куда-то уехали — и вдруг образовалась толпа детей, человек тысяча, лет по семь — ну, до десяти, а в середине — возвышение такое, и на нем совсем маленькая девочка. Заиграл оркестр, они стали петь — я тебе это сейчас изображу. Девочка пела так (поет): «Вчора була у Сталіна, і він мене признав. І ці чарівні квіточки мені подарував. У цих чарівних квіточках (смеется) чарівна сила є, бо це дарунок Сталіна, що силу всім дає!». А хор этот тысячный подпевал: «А-а, а-а...», и она снова: «Що силу всім дає». Потом был финал. Малышка пела: «А-а, а-а...», и весь хор с оркестром: «Що силу всім да-ає!». Дети долго-долго ноту держали — примерно как Юра Гуляев, когда исполнял: «Он сказал: «Поехали!»...
— ...он взмахнул рукой...
— ...словно вдоль по Питерской, Питерской...
— ...пронесся над Землей»...
— Лучше никто эту ноту, последнюю, не берет — была, помню, какая-то передача, я встретил Пахмутову и мужа ее, Добронравова, и спросил: «Скажите, почему вы не вставили эту песню Гуляева, ведь никто так ту ноту не брал, ни один певец? — а вы другого певца показали». Она растерялась: «Да?». Я возмутился: «Нехорошо это — то, что Юры в живых нет, еще не повод, чтобы в эфир его не пускать». (Закуривает).
Эта картина с детьми, песенка... — мне казалось тогда, что это такое счастье, такая красота! — и когда потом стали людей расстреливать, это и то, что делается, я никак не мог совместить. И до сих пор не могу — мне 83 года, а я не в силах понять, как такое было возможно. Нас что, загипнотизировали? Или мы идиотами были? Что происходило?
— Скорее всего, и то, и другое...
— Да, но разве могут все быть идиотами?
— Еще как!
— Ну, могут, могут, да... Компартию Украины возглавил человек, с виду смешной, толстенький, а ведь когда человек смешной, это значит, он хороший, потому что тот, кто не смешон, обязательно страшен. Вот Сталин несмешной — страшный, а Хрущев был вроде добряк, но природа большую фигу тут нам показала. Первое, что этот «добряк» сделал, — бывшего первого секретаря ЦК Компартии Украины Станислава Косиора (нарком внутренних дел УССР Всеволод Балицкий и красивый мужчина — командующий Киевским военным округом командарм первого ранга Иона Якир казнены были еще в 37-м) приказал расстрелять, и далее, за ними — десятки тысяч. Мой дядька, родной брат отца Александр Броневой, был убит в своем кабинете: он служил заместителем наркома внутренних дел Балицкого по кадрам. Три ромба имел! В армии был бы командарм, а там на два звания ниже, комиссар какой-то...
— Пришли и просто так расстреляли?
— Не знаю — убит в кабинете, а что удивительного? Ежов вызвал Блюхера — и в кабинете убил.
— Да вы что?!
— Запросто! — какие там приговоры? (Вздыхает). Ужасно... Отца арестовали, когда мне восемь с половиной лет было, маме — 29, а ему — 31.
«Мне страшную вещь рассказали: мой отец отца Патона, великого ученого, допрашивал, чтобы золото тот отдал. Я с Борисом Евгеньевичем не знаком и даже боюсь с ним встречаться»
— Он тоже был генералом?
— Один ромб, комбриг — если бы служил в армии, а так майор госбезопасности.
Родители мои в Институте народного хозяйства учились, на рабфаке (для молодых, которые не знают, что это, объясню: рабочий факультет). Мама экономическое отделение окончила, отец — юридическое, и она умоляла его: «Не ходи ты в эти спецслужбы, не надо!», но рядом такой брат, и он: «А куда мне?». — «Лучше в адвокатуру: там будешь людей защищать, а здесь станешь стрелять их — есть разница или нет?». Мама очень умная была, ее стоило послушать, но нет, отец подался в ОГПУ, надел гимнастерку, кобуру с пистолетом... — ему это нравилось.
— Людей он допрашивал?
— Говорят, да, и то, что получил по 58-й «десятку», — прости меня, Господи! — по делу. Заслужил! Это наказание! За каждое преступление, нравственное или физическое страдание, которое ты кому-то приносишь, обязательно будет наказание Божеское...
— ...рано или поздно...
— ...и разве маршал Тухачевский не был за подавление Кронштадтского мятежа и крестьянского восстания на Тамбовщине наказан? И Блюхер тоже — нельзя такое творить!
— Чем в Киевском НКВД отец занимался?
— Был заместителем начальника экономического отдела, а это ужасный отдел, по выкачке золота у бывших нэпманов — ну, можешь себе представить, нет? Мне страшную вещь рассказали: он отца нынешнего президента Академии наук Украины Патона, великого ученого, допрашивал, чтобы золото тот отдал. Я с Борисом Евгеньевичем не знаком и даже встречаться боюсь — как сын такого человека...
Когда отца арестовали, мама сетовала: «Тонны золота через его руки прошли — хотя бы крупицу себе оставил!», а я уверял: «Мамочка, он же порядочный...». — «Но дурак! Порядочный дурак!». Я возражал: «Ну, мама, лучше быть порядочным дураком, чем умным негодяем или жуликом». Кстати, во время ареста...
— ...а это происходило при вас?
— Да, ночью пришли, маузер в деревянной коробке забрали, что-то там от Дзержинского было, какая-то вещь позолоченная... Забрали маузер, ремень, отец надел гимнастерку, галифе, сапоги и сказал: «Я скоро вернусь». Много лет спустя я у мамы спросил: «Почему, когда его арестовывали, ты даже слезинки не проронила?». В детстве спросить об этом не мог, я вообще еще ничего не понимал — теперь-то уже понимаю... Она ответила: «Потому что все слезы я выплакала на рабфаке, когда умоляла его в ОГПУ не идти. Сколько рыдала, сколько кричала — нет, он пошел, и закончил так, как закончил».
— Слышал, когда вы в Соединенных Штатах Америки гастролировали, в Сан-Диего в зале вдруг встал человек...
— Ой, встал! Старик — это ужасно было, и мне тяжело вспоминать... В конце творческой встречи я обратился к залу: «Господа, вопросы какие-нибудь есть?». — и он поднялся: «У меня не вопрос — я хочу вам сказать: ваш отец в 34-м году меня допрашивал, очень жестко». В зале повисла гнетущая тишина — представляешь мои ощущения? Только что я пел песни, много рассказывал... «Вы знаете, — потупил я взгляд, — конечно же, он преступник, но, может, я стал артистом (интуитивно, даже не понимая этого), чтобы хоть немного загладить его вину», хотя по-настоящему я стал артистом, Димочка, потому, что никуда не брали. В военные? Вот! (Показывает кукиш). В журналистику? Вот! В дипломатию? Вот!
«Отец скрывал, что его родная сестра эмигрировала в Америку. Миллиардерша была, шесть студий в Голливуде имела»
— Сын репрессированного...
— Что ты — врага народа! В Школу-студию МХАТ — фигу! Везде анкеты, и замечательный вопрос там был, в каждой из них. Молодежь этого не знает — многостраничная анкета была, и страшный вопрос, ответить на который не мог: «Находились ли вы или ваши ближайшие родственники на временно оккупированных территориях или в заключении?» — и дальше: «Если умерли, то где похоронены?». Я уточнял: «Мама, мы же на оккупированной территории не были». — «Но мы были в ссылке — этого достаточно». — «Так Сталин ведь говорил: «Сын за отца не отвечает». — «Ну, слушай его больше — все это слова».
Что еще интересно, человек, поднявшийся в Сан-Диего, поведал мне о сестре отца — я этого не знал. Отец скрывал, что его родная сестра эмигрировала в Америку, и когда я там находился, ей было, как мне сейчас, 83 или 84 года (мужу ее — 27!). Тот человек сказал: «Ну ладно, а вы знаете, что у вас здесь родная тетя живет?». Я: «Нет». — «Она миллиардерша, у нее в Голливуде шесть студий — она вам звонила?». — «Нет». — «А вы ей?». — «А зачем мне ей звонить? — подумает еще, что денег хочу. Нет, я ее беспокоить не буду». — «Она могла бы дать вам какую-нибудь роль...». Я плечами пожал: «Я не знаю английского, но ради такого дела, конечно же, выучил бы».
Да, отец это скрыл — если бы признался, взяли бы его в ту организацию!
— Он вам рассказывал, как в родном НКВД его допрашивали?
— Не хотел, но однажды все-таки рассказал. Одна женщина — по-моему, из Ирпеня под Киевом, украинка — умоляла его в начале 30-х: «Возьмите куда-нибудь сына, пристройте — с голоду ведь умрет! Есть нечего, уже лебеду съели...». Отец пообещал: «Возьму» — и устроил в киевское ОГПУ часовым: тот стоял с ружьем, получал какой-то паек, немножко отъелся. Отец вспоминал: «Когда меня арестовали, привели в мой кабинет, и смотрю — за моим столом этот мальчик сидит, но это не самое удивительное: у него в петлице один прямоугольничек».
— Лейтенант госбезопасности...
— Не будучи до этого ни ефрейтором, ни старшиной, никем, и первое, что он сделал, — выбил отцу зубы. С ходу так — подошел... Отец вспоминал: «Кровища течет, но даже не это произвело на меня впечатление — этого я ожидал, а то, что он мне тыкает, тычет!». «Ты! За кого в 19-м году на комсомольском собрании голосовал — за Ленина или за Троцкого?». На столе документы лежат... Отец ответил: «За Троцкого, потому что он тогда первым лицом считался, а Ленин вторым». — «А-а-а, так ты троцкист!». Он: «Нет, я коммунист».
Ну, продолжение достойно, конечно, даже не знаю, кого — Солженицына или О’Генри? На Колыме, в лагере, утром вывели их на поверку. Зима, под 40 градусов мороз... «Иванов! Петров! Броневой!». — «Здесь! Здесь! Здесь!». Прибыл новенький, отец смотрит — на самом краю стоит тот мальчишка, младший лейтенант, в шапочке, в каком-то пальто тоненьком, весь трясется от холода. «А бригадиром у нас, — вспоминал он, — был двухметровый матрос с крейсера «Аврора»: первым началу революции залп дал — за это и сел». Отец подошел к нему: «Смотри, тот, который мне зубы выбил, прибыл, стоит...». Бригадир к замначальника колонии сразу: «Слушай, новенького в мою бригаду давай!».
Пошли рубить лес (или пилить), было, наверное, полшестого утра, идти далеко, мальчишка совершенно закоченел, да и голодный, сел на пенек. Отец говорит матросу: «Садиться нельзя — он может замерзнуть!». — «Ладно, я ему скажу». Рубили, пилили, мерзли, снова рубили, работали целый день, про мальчишку забыли... Отец вспоминал: «Возвращаемся, смотрю — на пеньке что-то ледяное — непонятная какая-то скульптура!». Показывает матросу, бригадиру этому: «Не он ли?». — «Щас проверим. Ну-ка, дай лом» — и ломом как ударил! «Никогда, — говорил отец, — не забуду: брызги, как бриллианты, в стороны разлетелись!» — замерз...
Тоже, знаешь ли, наказание, хотя обвинять живших в то время нельзя — ну нельзя! Не все же герои, но я только знаю, что за каждое содеянное преступление приходит наказание, ты должен платить за него: в лучшем случае — здоровьем, в худшем — своей жизнью, а в самом плохом — жизнью родных и близких, которых любишь больше себя.
«На пароходике около 100 человек помещалось, но погрузились 500: не успел он отплыть — прямым попаданием был уничтожен, в 30 метрах от берега все ушли на дно»
— 37-й год, вам восемь с половиной лет, и вместе с матерью вас отправляют в Малмыж Кировской области...
— Это уже утром... Ночью, в три часа — арест, а в девять утра (у нас в этом доме на Крещатике четырехкомнатная квартира была) входят управдом, участковый, дворник и какой-то человек в штатском — по-моему, из ОГПУ, и этот, в штатском, говорит: «Вот постановление — вы должны освободить дом, Киев, Украину от своего присутствия, и на это 24 часа вам дается».
— Кошмар!
— Мама растерянно: «А куда мы?..». — «В ссылку. По решению тройки. В Малмыж Кировской области» (кстати, там Александр Александрович Калягин родился, замечательный артист — он мне рассказывал). Я ничего не понимаю, мама чего-то плачет... Ну, после этой квартиры — солома, куры...
— Барак, наверное?
— Нет, избушка, и мне она даже нравилась — я же маленький был, — а мама пять раз Хрущеву писала, но он не ответил ни разу. По-моему, на шестое письмо не он, а из его канцелярии отписали: «Уважаемая товарищ Броневая! Если вы хотите уменьшить срок ссылки с пяти до двух лет (а мы уже год с лишним там были. — Л. Б.), или откажитесь от фамилии, или разведитесь с мужем». Она тут же ответила: «Фамилию менять не буду, а с мужем разведусь». (С горечью). Обманули! — все пять лет мы провели в ссылке — с 37-го по 41-й. Вернулись в конце мая, до войны 22 дня оставалось...
— И вы ее встретили в Киеве?
— Да, и помню, как говорили: «Немцы завтра в Киев войдут!». Мы с мамой пошли на пристань Днепра, там стояла толпа народу — с детьми, с вещами... Пробраться к маленькому пароходику, который отбывал, нельзя было: на нем помещалось около 100 человек, но погрузились 500. Не успел он отплыть — прямым попаданием был уничтожен, в 30 метрах от берега, — все ушли на дно... Когда мы возвращались, мама плакала, что не смогли уплыть: лишь потом все узнали.
Затем началась борьба за то, чтобы в товарный попасть эшелон: влезть туда тоже было невозможно. Попали. Ехали месяц. Почему в Чимкенте сошли, не помню, а почему месяц добирались? Ну, три минуты едем, потом остановка: надо пропустить на платформах танки, эшелоны солдат, опять три минуты — и снова стоим...
А эти фашисты проклятые! Помню, «мессершмитт» почти на уровне вагона летел, — можешь себе представить? — мы все легли на пол, а он нас обстреливал... Вообще, ты знаешь, мне много лет, и от того, что называется прожитой жизнью, у меня два чувства остались — чувство страха (которое я уже изжил, потому что теперь ничего не боюсь) и чувство голода: вечный голод и вечный страх!
Недавно я российскому Первому каналу полуторачасовое дал интервью, в котором меня попросили о Великой Отечественной поговорить, и я стал вспоминать, что когда в Ташкенте учился, по вечерам в кабаке работал. Нас там три человека было: скрипач-старичок, пианистка и я с аккордеоном — у меня три четверти аккордеон был, немецкий, «Соберано»...
«Самым большим вором в законе является тот, кто может походя убить человека, вытереть нож и пойти дальше»
— Сколько вам лет было?
— В 47-м году? 19 — красивый был мальчик, и вот в кабаке сидели всегда три компании: одни — фронтовики: молодые ребята, без руки, без обеих рук, без ноги, вторые — воры в законе: человек восемь, шикарно одетые, и третья компания — хулиганье, все в наколках, отвратительные. Я между тем весь репертуар Лещенко, Вертинского, Козина выучил, все тюремные песни знаю и все военные. Как ни странно, воры в законе военные заказывали — может, для фронтовиков: «В кармане маленьком моем есть карточка твоя...», «Землянку», фронтовики — Лещенко, Вертинского и Козина, а хулиганье брало тридцатку (она красного цвета была), наматывало на вилку — и так нам врезало, что однажды старика насмерть чуть не прибили. Бросали и кричали: «Мурку!», «По тундре»!» — и надо было все исполнять. Старичок складывал деньги в футляр для скрипки, к трем часам ночи обязательно была драка...
— Кого с кем?
— Хулиганье между собой разбиралось, но однажды задели фронтовиков, и, ты не поверишь, здоровым накачанным хулиганам эти безногие таких наваляли! Воры в законе не вмешивались, сидели и смотрели, а на другой день пришел парень — в сером костюме, две золотые фиксы и значок, я помню: тройка, семерка, туз, подошел к столику хулиганья, что-то такое сказал — и ушел. Потом у одного из воров я спросил: «А кто это был?». — «Это Васька Заика — немножко он заикается». — «А кто он?». — «Самый большой вор в законе». — «Почему самый большой?». — «Самым большим является тот, кто может походя убить человека, вытереть нож и пойти дальше. Или застрелить — это не каждый может, но тот, кому такое под силу, первый». Больше фронтовиков хулиганы не трогали...
Вот там-то с одним из воевавших я познакомился — молодой мальчик, слушай! Он однажды пришел — три медали «За отвагу» у него на груди! — столько я больше никогда не видел, только две. Спросил у него: «Скажи, а что надо, чтобы три такие медали получить?». Он ответил: «Ну, первую дали, когда немецкого полковника в плен притащил». — «Один взял?». — «Да. Вторую, когда два танка подбил». — «А чтобы третью дали, надо, наверное, выстрелить в самолет?». Он улыбнулся: «Я выстрелил и попал в бензобак — не «мессершмитт» сбил, а «юнкерс», и вот в той программе, где у меня интервью брали, я сказал: «Я обращаюсь к министру обороны России: нельзя ли узнать, сколько в войну было людей, которые три медали «За отвагу» имели? Не думаю, что очень много, потому что эту награду только рядовым солдатам...
— ...за личную храбрость...
— ...давали, и она выше, чем звание Героя Советского Союза, чем три ордена Славы! Интересно, сколько в России, Украине, Беларуси, не важно, — в живых их осталось и нельзя ли хотя бы к Героям Советского Союза их приравнять?».
Передачу ту в эфир не пустили, причина мне непонятна, но сейчас я очень рад, что тебе об этом сказал — может, украинские власти выяснят, сколько воевало их, с тремя медалями, и сколько уцелело?
«На Родину обижаться нельзя — можно только переживать, что дома нет и найти его не могу, что мама на кладбище лежит»
— Леонид Сергеевич, жизнь ваша (да и вашей семьи), несмотря на то что таких успехов добились, народным артистом Советского Союза стали, изломана: обиды за это на страну, правящий строй, на партию, комсомол вы не держите?
— Ну, Дима, я так скажу, что нельзя без конца в чувстве обиды, как в луже какой-то жить, иначе себя разъешь. Я, если бы ко многому относился без юмора, должен бы был давно умереть, но невозможно все время только страдать.
Вот «Вишневый сад» — трагическая пьеса? Кстати, ее как-то Гавриил Харитонович Попов посмотрел, я подошел к нему и спросил: «Что вы поняли — не из чеховской пьесы, а из того, что Марк Анатольевич сделал?». Он произнес: «Я понял ужасную вещь — в России никто никому не нужен, каждый только о себе думает». Человека, который всю жизнь служил Родине (или не Родине, а хозяевам), забыли, а как можно? «Вот это я понял, — сказал он, — и это ужаснуло меня совершенно». Я кивнул: «Я с вами согласен».
Тогда мы своего добились — Марка Анатольевича я имею в виду, и как хорошо, между прочим, что многое он сократил, два акта сделал, потому что больше двух часов такой спектакль выдержать невозможно. Там все так насыщенно, как насыщенное вино, — чувствуешь, что пьянеешь, и все... — так о чем ты спросил, Димочка?
— Об обиде на Родину...
— Ну как можно обижаться на Киев, если я его люблю? Или на Украину? На украинский язык, которым восхищаюсь, на украинские мелодии — самые мелодичные, которые только на свете бывают? Нет, а что касается власти, держусь от нее подальше: так лучше.
— Для вас обоих...
— Я ей не нужен, она мне тоже, я ей не мешаю... Нет, на Родину обижаться нельзя — можно лишь переживать, что дома нет и найти его не могу, что мама лежит на кладбище...
Да, ты знаешь, пока в том кабаке шла драка, старичок-скрипач забирал себе 75 процентов денег, а нам с пианисткой 25 оставлял, так мы забастовку устроили и сказали: «50 — вам, 50, на двоих, нам». Был страшный спор! — в результате половину все-таки отвоевали.
Ой, в Ташкентском ГИТИСе вместе со мной много парней училось, только что с фронта пришедших. Такие ребята замечательные: сибиряки, украинцы — и все были голодные, все! Мы выходили во двор, а на втором этаже жена директора института каждый день варила куриный бульон. Мы подходили (вдыхает)...
— ...нюхали...
— ...и от этого запаха пьянели, а когда 27 рублей стипендии получали, отправлялись на туркменский рынок, и каждый брал себе самсу с бараниной, шашлык (после чего нас тошнило с голоду), плов, лепешку горяченькую, виноград, чай зеленый — и шли, как пьяные! То, что оставалось, можно было тратить на все это несколько дней — счастливые были дни! (Грустно). Весь курс наш ташкентский умер (поступили мы в 46-м и в 50-м закончили).
Потом в Школе-студии МХАТ я учился, но в Художественный театр не взяли — отправили в Грозный, в Чечено-Ингушетию, в Театр имени Лермонтова. Помню последнюю ночь перед отъездом — я шел по Москве, остановился, смотрю — окна горят. Подумал: «Какие счастливые люди! Живут здесь...». Уехал в Грозный, затем — в Иркутск... Да, вот еще... В Воронеже, как только туда прибыл, народный артист СССР режиссер Фирс Шишигин меня спрашивает. Это, кстати, там, где мама Дмитрия Медведева училась — оказывается, у меня занималась, а я и не знал! Его на свете еще не было, а ей, 19-летней, сценическую речь я преподавал.
— Медведев об этом знает?
— Он же мне и рассказал, на что я улыбнулся: «Как узок мир!». Ну, значит, приехал я, и Фирс Ефимович спрашивает: «Какую роль вы хотите сыграть? — я «Третью патетическую» буду ставить». Я ответил: «Ленина». — «Нет, Ленина Степан Ожигин сыграет, народный артист РСФСР». Я руками развел: «Тогда, если можно, ничего». — «Ну, ладно» — как будто я что-то чувствовал. Нас с женой в ма-а-аленьком гостиничном номерочке поселили (она уже была в положении), дома заниматься было негде, поэтому я в театре сидел на балконе и за весь репетиционный период выучил текст.
Ожигин замечательно репетировал, просто прекрасно, но однажды развернули дорожки, забегал директор и какой-то вошел человек — как потом оказалось, секретарь обкома по агитации и пропаганде Смирнов. Сел, Шишигин говорит: «Начали!» — и Ожигин то ли неважно себя чувствовал, то ли разволновался — очень плохо сыграл (я же все репетиции видел — ну плохо, мне даже обидно за него стало).
Закончили первую сцену, где Владимир Ильич на заводе, с рабочими, и секретарь, слышу, спрашивает: «А другого Ленина у тебя нет?». — «Нет. Ну, приехал тут один, хотел играть...». — «Чего же не дал? Позови его, где он?». Я скромно так: «Здесь я». — «Спуститесь!». Я спустился, Шишигин ко мне обратился: «Познакомься, Леонид, это товарищ Смирнов». «Ты можешь сейчас сначала всю сцену на заводе сыграть?» — спросил секретарь. Ни одной репетиции не было, но я сказал: «Попытаюсь». — «Что тебе для этого нужно?». — «Ничего. Кепку». Дали кепку, я — на нервной почве, наверное, — сыграл хорошо, и Смирнов постановил: «Вот он будет играть». Бедный Степа в больницу слег, мне было неловко, но я таки играл Ленина в «Третьей патетической».
«За роль Ленина де квартиры мне предложили, и я с перепугу худшую выбрал: была на четвертом этаже с балконом, а я второй этаж без балкона схватил»
— И за эту роль получили квартиру — первую в жизни?
— Да, за нее. Был звонок... А, нет, подожди, я играл Ленина, ничего не получая, но однажды вдруг опять расстелили дорожки и попросили спуститься вниз. Я в гриме Ильича подхожу, в дверях первый секретарь обкома стоит, а дальше пройти боится. Там и командующий Южно-Уральским военным округом генерал Белов, и целая толпа, а у окошка — небольшого роста человек в сером костюме. Это был кандидат в члены Политбюро секретарь ЦК КПСС Аверкий Борисович Аристов — улыбнулся, руку мне протянул и, глядя на весь этот народ, произнес: «Ленин всем очень-очень нравится». Я поблагодарил: «Спасибо!».
На следующее утро, в семь часов, раздается звонок: «Это из городского комитета партии говорят — приезжайте, пожалуйста, мы машину за вами пришлем». Я: «Да ничего, могу и троллейбусом». — «Нет-нет, мы пришлем — черную «Победу». Сел я в нее, привезли, секретарь принял и говорит: «А вот это председатель горисполкома. Товарищ председатель, дайте ему, пожалуйста, ключи от двух квартир и свозите посмотреть, чтобы жилье себе выбрал». Я с перепугу худшее взял (смеется): квартира на четвертом этаже с балконом была, а я второй этаж без балкона схватил — ну, что уж теперь?..
— Вот скажите, как после этого Ленина вам не любить?
— Нет, я его не люблю — Ленин выступал в здании нашего театра, «Ленкома», на III съезде комсомола, и такую сказал вещь: «Между добром и злом нет никакой разницы: добро — это то, что за советскую власть, а все остальное — зло!». Гром оваций раздался, но ведь это было дано указание...
— Конечно!
— Все, конец! Странно — вроде ж учился, интеллигентный человек... Значит, не совсем интеллигентный, наверное, потому что «интеллигенция — говно», ее выслать, расстрелять надо...
— Злой...
— А вот почему? Может, потому что маленький... Не знаю, отчего он таким стал — просидел очень комфортно в Швейцарии, получал деньги...
— Может, мало получал?
— Нет, много — Сталин и Камо привозили.
— Налеты делали — будь здоров...
— Он хорошо в швейцарских ресторанах питался, на велосипеде ездил, что тоже здорово, но, мне рассказывали, когда выпивал, очень злой становился. Вот однажды принял на грудь и сказал молодому Сталину: «Эй, ты, осетин! Пляши!» — и тот сплясал, после чего уже сам начал делать такое с Хрущевым. Или Микояну подкладывал кусок торта...
— Дедовщина!
— Причем повальная, всенародная. Я не знаю, где раньше концлагеря начались — у нас или в Германии? Надо проверить — мы же до сих пор не можем установить, сколько в войну погибло и сколько из-за репрессий: можно посчитать или нет?!
— Цифры назвают такие: вместе с жертвами голода и гражданской — 50 миллионов...
— Ну, попробуй скажи это коммунистам — они назовут тебя клеветником и начнут утверждать, что убитых миллион — максимум, а если, допустим, два ребенка погибли, так что, это хорошо, да? Узнай, прошу тебя, сколько солдат с тремя медалями «За отвагу» было и сколько их осталось в живых. Они дороже, чем две звезды Героя Советского Союза, — эти три медали у молодого мальчишки, но спроси что-нибудь повеселее, а то люди скажут: «Что он тут нам рассказывает?». Молодежь вообще ничему не верит, отмахнется: «Все он врет!». Кстати, о вранье: где эта Кондратюк, журналистка «Радянської України» — ты не мог бы узнать, жива она или нет? Написала когда-то, что я все выдумал, что не учился никогда в Киеве по классу скрипки.
«На подготовительное отделение по классу скрипки в возрасте шести лет я пришел»
— А вы же в десятилетке музыкальной здесь занимались...
— Да, на подготовительное отделение в возрасте шести лет пришел. Там два профессора были — Давид Соломонович Бертье и Яков Самойлович Магазинер, так вот, ассистент Бертье Алексей Петрович Пелах (не перепутай фамилию, его уже нет) меня принимал. Сказал: «Слух у мальчика почти абсолютный, но я не уверен, что у него силы воли хватит: это адский труд — на скрипке играть», и после того как вышла в «Радянській Україні» клеветническая статья, что я нигде музыке не обучался, моих родителей никто не ссылал, что все я вру...
— В 73-м году это было?
— (Кивает). Кондратюк, чтоб она провалилась, зараза чертова! — зачем она это сделала?
— «Семнадцать мгновений весны» только же вышли, да?
— Да, и Господь еще сделал так, что дом мой разрушен: я ходил-ходил — не нашел его. Знаю, что рядом Бессарабка, а дома нет! — ну, ладно, Бог с ним, то ли наши снесли, то ли немцы «постарались», но музыкальную школу нашел — она осталась. Зашел туда уже пожилым человеком, под 50 лет, переменка, идет Алексей Петрович навстречу, и я говорю: «Здравствуйте! Вы меня не узнаете?». — «Нет» — ну, конечно: он знал меня шестилетним... Я тогда: «Я Леня Броневой», он: «Ах!» — схватил меня, обнял: «Ленечка!». Я сказал: «Я пришел, потому что сегодня утром вышла статья, что я все вру и здесь не учился, — как же я рад, что вы еще живы! Вы — свидетель, вы ведь прослушивали меня в подготовительный класс в 34-м году — может, напишете хоть несколько слов?». Он рукой махнул: «Да ну их, эти газеты! Давайте я лучше учеников соберу, с первого по седьмой класс».
Набралось человек 20 — от семилетних до лет 14-ти примерно, все по классу скрипки. Я спросил: «Ребята, вы фильм «Семнадцать мгновений весны» смотрели?». — «Да, вы — Мюллер?». — «Мюллер, Мюллер, но я не поэтому к вам пришел». Алексей Петрович сказал: «Вот ваша парта, Ленечка, где вы в первом классе сидели», и я признался: «Ребята, есть такая газета — «Радянська Україна» — она обделала меня с головы до ног: мол, я здесь не занимался, а я занимался, ребятки! Второклашки, вы же концерт Ридинга учите?». — «Да». — «Я тоже учил. А концерт Зейтца?». — «Да». — «И я — я уже его играл и пытался первую часть концерта Вивальди ля-минор разучить. Не могу сыграть вам на скрипке, вы же знаете: один день не поиграешь — теряешь все навыки, но сяду сейчас за рояль, и то, что напевать буду, — это будет партия скрипки у Вивальди». Сел и начал: «Пам-пам-пам-пам-пам-пам, тарарам, тарарам, тарарам, парарам-пам-парам-пам, пам-пам-пам-пам-пам-пара-ра-ра-ра-ра, пам-пам-парара-ра-ра-ра, пам-пам-парара-ра-ра-ра...». Что там творилось! — я доказал, что не лгу.
— «Радянська Україна» извинилась?
— Мелким шрифтом в самом низу страницы, ничего разобрать нельзя было: произошла, дескать, опечатка. Какая опечатка? Ну, ладно...
(Продолжение в следующем номере)