Дмитрий БЫКОВ: «Песни пишем, в небе реем, носим шляпы и очки, можно даже быть евреем безнаказанно почти...»
Числительное
В ТАССе будет пара строчек, но уж сети голосят: насчитал нас «Белый счетчик» тысяч ровно пятьдесят! Счетчик — вот источник смысла, ибо высшие посты уважают только числа, а слова для них пусты.
Нарастает жажда мести. Чуть нас снегом занесет — сразу выйдут тысяч двести, а весною и пятьсот. А при виде миллиона тут начнется кутерьма — сразу «пятая колонна» обернется четырьмя! И воздастся нам по вере — все окажутся равны: и Росгвардия — не звери, и полиция — сыны, и ходившие в фашистах силовые господа стайкой белых и пушистых нам объявятся тогда! Тут и выборы вернутся, и как раз, устав от бразд, безо всяких революций Путин лиру передаст — попрощается в Совфеде, всем кивнет, и был таков — укатился на мопеде окормлять «Ночных волков». В общем, полная нирвана, общий торт «Наполеон». Сразу крикнет нам: «Осанна!» Соловьев-хамелеон — только надо, чтоб с дивана встал протестный миллион.
И скажу тебе, лошара, попивающий винцо, что в истории земшара тот же принцип налицо. Были, помню, тут шумеры, чей народ довольно мал, — и Господь крутые меры постоянно принимал. И потом, в эпоху римлян, был Господь довольно крут — мир всечасно был задымлен, всюду голод, всюду труд... Что ни год — крутая мера, всюду горе от ума, инквизиция, холера, проституция, чума, много злобных и немытых — то Гоморра, то Содом... Ибо жизнь — такой же митинг, согласованный с трудом.
Неизвестно, что за гробом, страшно мыслить и дерзать — все сидели по утробам и боялись вылезать. Но дошло до миллиарда — повернулось колесо, появились Леонардо, Просвещение, Руссо, научились мыть посуду, гладко складывать слова... Где-то, хоть и не повсюду, соблюдаются права, сокращаются бесчинства, умягчился Божий гнев, уважаются меньшинства, совершенно обнаглев...
Что сказать! Не дремлет дьявол. В прошлый век в последний час он людей горстями хавал, чтобы меньше стало нас: были схватки мировые, царство пули и петли, чтобы язвы моровые нас от дела отвлекли, — но непросто перебить их, осмелевших Божьих чад, и опять на общий митинг поколения спешат! Песни пишем, в небе реем, носим шляпы и очки, можно даже быть евреем безнаказанно почти... Ошибался, видно, Мальтус, не ошибся, видно, Маркс — торжествуют ум и мягкость, и рулит активность масс. Будет восемь миллиардов — будет рай на первый взгляд! Будут слушать песни бардов, госграницы упразднят... А когда нас будет десять — если делать по уму, то однажды перевесить мы сумеем смерть саму. Чтобы Бог молитву слышал, чтобы ей поверил он — это надо, чтобы вышел ну хотя бы миллион, а уж десять миллиардов — это слышится вполне. Как сказал священник Ардов в разговоре как-то мне — Бог общаться с нами хочет, и его бояться — грех. Слышит только одиночек — или только сразу всех. Так-то я и мыслю Бога: Богу скучен плач сурдин. Богу слышно, если много — или если ты один.
Если кто-то в раже псовом предрекает нам развал — этот митинг согласован, сам Господь его созвал. Выходите! Все на митинг! Плуг не вязнет в борозде. Если ж кто-то трус и нытик — пусть останется в Нигде.
Смех Господень
(Действие происходит в социальных сетях)
ВИЗИРЬ (говорит с демонической усмешкой, подмигивая обоими глазами по очереди): — Я вижу все духовными очами. Я понимаю, как и большинство, что мы еще находимся в начале эпохи долгой имени Его. В открытую не стану биться дверь я и западного лоска не хочу. Мы тут живем по принципу доверья: так жертва доверяет палачу. Глубинный люд не слушает подонка, весь лепет либералов — чепуха, и это после Путина надолго.
ГОСПОДЬ: — Надолго? После Путина? Ха-ха.
ФИЛОСОФ (посасывая трубку, наслаждается знанием нескольких слов): — Весь мир спешит под Путина — спасаться. Задумайтесь — ведь он один почти стоит у диктатуры англосакса, у гидры многоглавой на пути; являет он собой альтернативу растленному корректностью уму, феминитиву и деривативу, и много вообще еще чему. И чтобы дать урок гниющим Штатам, прибежищу всемирной требухи, мы до конца отстроимся в тридцатом...
ГОСПОДЬ: — Отстроитесь? В тридцатом? Вы? Хи-хи.
ОППОЗИЦИОНЕР: — Народ не хочет правды и свободы, он хочет колбасы и простоты. Быть может, есть нормальные народы, но в целом демократии кранты. Народ не примет перестройку нашу, мы пугала для большинства людей, и чтоб совсем не угодить в парашу, перехожу на Рашу я тудей. Добро нельзя в России делать снизу, оно творится только наверху, припомните Чулпан, а также Лизу...
ГОСПОДЬ: — Кранты? Добро? Россия? Ты? Ху-ху.
ЭМИГРАНТ: — Сменить режим — не главная заслуга. Есть вещи пострашнее эполет. Придут детишки путинского круга и будут тут рулить хоть сорок лет. У этих вовсе принципов не будет, как водится у истинных свинят. Они для вида Путина осудят, но власть и капиталы сохранят. Они полны морального уродства, с младенчества погрязли во грехе. Народ же это стерпит и утрется.
ГОСПОДЬ: — Народ? Детишек? Сорок лет? Хе-хе. Послушайте, начитанные дяди, питомцы полурынка и совка, рыдальцы, теоретики и (пропуск), заложники-наложники ЧК, опутанные кляузой и ложью, ломающие дряхлую комедь, забывшие завет и правду Божью, и мне ли вас, щенки, не пожалеть! Гадания и слезы бесполезны. Грешно полемизировать с дитем. Россия снова вылезет из бездны своим непредсказуемым путем. Не верьте совратителям и сплетням, она не безнадежна, не плоха, прислушайтесь к своим двадцатилетним и их недоумениям...
ВСЕ: — Ха-ха!
ГОСПОДЬ (упрямо): — Но мне видней. Спадет недолгий морок — вы снова не узнаете страну. Какие двадцать лет, какие сорок! Ты взвешен на весах...
ВСЕ: — Ха-ха!
ГОСПОДЬ: — Ну-ну.
С чего начинается Родина?
(На мотив «Щит и меч»)
Любить ее можно за многое —
За панцири льдов и камней,
За все ледяное и строгое,
Что так приживается в ней,
За эти призывы к смирению,
За коими прячут погром,
За внятный всему населению
Глубокий стокгольмский синдром,
За образ рассерженной матери,
Что вечно святей и правей
Испуганных, с рожами мятыми,
Беспутных своих сыновей,
За образ державного идола,
За клекот двойного орла,
За то, что свободы не видела,
А видела — так прокляла.
Любить ее можно за многое:
За скудость, ненастье, рванье,
За что-то сиротски-убогое
И кроткое в лике ее,
За тихие слезы и жалобы,
За то, что себя же сдают —
Упорство, глядишь, помешало бы
Любить этот кроткий уют;
За верность привычному облику,
Который — смотри не смотри —
Подобно родимому бублику,
Давно уже с дыркой внутри;
За веру, что где-то окупится
Терпение это и страсть,
За это стремленье окуклиться
И в спячку подснежную впасть.
А сам я люблю ее, кажется, —
Ее непременный изгой, —
За то, что она не уляжется
Ни в этот шаблон, ни в другой;
За то, что сменяется Пасхою
Ее безнадежность и мрак,
За то, что единою краскою
Ее не покроешь никак;
За то, что жива и под панцирем,
Подспудное длит бытие —
Спасибо огромным дистанциям
И крайностям вечным ее;
За то, что гордится все менее
Верховным своим дурачьем,
За то, что единого мнения
Не может иметь ни о чем,
За то, что из морока мнимого
Всегда прорастает травой;
За то, что утешить травимого
Старается каждый второй —
За то, что любому карателю,
Куратору, — Боже, прости! —
Уже к одному знаменателю
Ее не удастся свести;
За то, что не верит делениям
На чуждую Нерусь и Русь,
Не сводится к определениям —
К которым и я не свожусь, —
И после рыданья задавленного
Проснется чиста и пряма,
И щедро прославит затравленного!
Хотя и затравит сама.