Многолетняя любовь Андрея МИРОНОВА актриса Татьяна ЕГОРОВА: «Когда умер Папанов, Андрей сказал: «Следующим буду я»
(Продолжение. Начало в № 46, в № 47)
«К АРТИСТУ, КОТОРОГО МОЖНО ПОЛЮБИТЬ И ПОЖАЛЕТЬ, ЗРИТЕЛИ ДУШОЙ ПРИКИПАЮТ, А В АНДРЕЕ ОЩУЩАЛОСЬ ЧТО-ТО, ЗА ЧТО ЕГО ПОЖАЛЕТЬ НАДО БЫ, — НЕДАРОМ ЖЕ В 46 ЛЕТ УМЕР»
— Андрей Миронов был талантливее своих родителей?
— Не знаю. Все-таки актер тогда растет и формируется, когда роли играет хорошие, — понимаете?..
— ...а роли были...
— Были. Вот если бы Мария Владимировна классику, скажем, играла... В то время ведь пять ролей — и ты уже знаменитый артист. Сейчас, правда, известность у нас на других принципах держится — ну неважно...
— Почему же Андрея Александровича вся страна обожала? Почему до сих пор, когда на экране он появляется, люди не могут от телевизора оторваться?
— Вы знаете, хоть классик об общественном мнении и сказал, что «злые языки страшнее пистолета», народ все понимает, душу эту люди чувствуют. Андрюша же такой доверчивый был, и хотя сигареты другим не давал (жалко ему было — взять-то негде), вообще-то, он добрый.
Как-то ко мне приятельница заглянула, и мы вместе с Андреем к его родителям на Петровку пошли — они же вечно на гастролях были. Сидим, и тут он из холодильника шампанское и во-о-от такую (показывает — в обхват) банку черной икры вынимает и нам две ложки дает. Вот жадный он? Нисколечки — удивительный человек! Зрители к такому артисту, которого можно полюбить и пожалеть, душой прикипают. В нем ощущалось что-то, за что его пожалеть надо бы, — недаром же в 46 лет умер.
— Какая его роль ваша любимая?
— Их две — в комедии «Бриллиантовая рука» Гайдая и в фильме «Мой друг Иван Лапшин» Германа.
— Говорят, Андрей Александрович довольно слабым, даже безвольным был, — так это или нет?
— Ну, люди-то многогранны... В клетку к тигру без подстраховки войти, висеть, и достаточно долго, на разводящемся мосту в Питере (помните?), вообще столько играть и столько сил в каждую роль вкладывать — для этого самодисциплина нужна. В театре он той закваской был, на которой работа поднималась, и шепотков каких-то, досужих разговоров, отлынивания от дела: мол, пойдем куда-то, выпьем — не признавал. Стоять! Тишина! — вот такое он поле вокруг себя создавал.
— Незадолго до своей преждевременной смерти кумир миллионов Миронов признался, что жизнь его не удалась, — он и правда несчастен был?
— Да, по природе. Знаете, на мою долю много несчастий выпало, очень трудная жизнь у меня была. Наверное, не такая сложная, как у него, но достаточно несладкая — я внешние события имею в виду. Андрюшу, например, одевали, кормили, и хотя меня тоже кормили, но не так, как его. У него нянька была, и у меня тоже...
— ...но не такая...
— Ну да, все время воровала у нас, постоянно! Все в их семье немножко по-другому, какое-то более благополучное было, но это вот «жизнь не удалась» — оно же вот тут (показывает на грудь).
— Почему же не удалась его жизнь — он что, недолюбленный был, славы ему было мало?
— Потому что «удалась» — это не слава, а возможность дома с любимым человеком посидеть.
— А этого не было?
— (Покачала головой. Заплакала). Простите...
— Казалось бы, баловень судьбы, а всего 46 лет прожил... Чем он болел? Мне вот Лев Дуров говорил: когда после спектакля, который они вместе играли, Андрей Александрович рубашку снимал, та вся красная от крови была...
— Да, это так, но я вам сейчас о другом расскажу. Совсем маленький, грудной, Андрюша с Марией Владимировной в эвакуации в Ташкенте был. Менакер отдельно от них, но тоже в тех краях где-то мотался — концерты играл, и вот, узнав о бедственном положении жены и сына, добротное пальто с каракулевым воротником продал, себе какую-то душегрейку купил, а деньги отослал им.
Андрей тогда очень серьезно болел — практически умирал. «Случайно» на Алайском базаре Мария Владимировна Нину Громову — жену известного летчика — встретила (в 37-м году Михаил Громов совершил с двумя летчиками беспосадочный перелет Москва — Северный полюс — США, а в годы войны стал командующим ВВС Калининского фронта. — Д. Г.). Та всполошилась: «Маша, что с вами? Вы на себя не похожи». — «У меня сын умирает», — с трудом выговорила Миронова. «А что надо?». — «Сульфидин». Этого лекарства нельзя было достать нигде, но Нина пообещала: «Завтра мой муж прилетит — он поможет». И видите как — спасли.
«ТОЛЬКО Я И МЕНАКЕР ТВЕРДИЛИ АНДРЕЮ: «ХВАТИТ, ОСТАНОВИСЬ, ТАК ЖЕ НЕЛЬЗЯ! ВСЕХ ДЕНЕГ НЕ ЗАРАБОТАЕШЬ ЗАЧЕМ ТЕБЕ СТОЛЬКО?». НУ И ЧТО? ГОЛОВА-ТО ДУРНАЯ...»
— Что же за недуг Андрея Александровича терзал? Почему его рубашка кровью пропитывалась?
— У него полное истощение организма было, потому что утром на гастролях, например, просыпался он и мне по телефону звонил: «Таня, приди!», а накануне с приятелями (с сарказмом) ужинал — с друзьями первой величины, как вы понимаете, самыми главными. Они упивались, а у него на следующий день в два часа концерт, потом спектакль и опять концерт — ну вот кто-нибудь этот бег в колесе прекратить пытался? Только я и Менакер твердили: «Хватит, остановись, так же нельзя! Всех денег не заработаешь — зачем тебе столько?». Ну и что? Голова-то дурная...
И вот я иду — скорее кофе ему, сосиску, кусочек помидора, и пока он это в себя заталкивает, в аптеку напротив бегу. Все уже отработано было десятилетиями: витамин В1 в порошке покупаю, в полустакане воды размешиваю, ему даю, и через полчаса он трезвый — тоже такие хитрости знать надо.
— Болезнь кожи, тем не менее, какая-то у него была?
— Была, но давайте мы эту тему оставим... Подробности мусолить я не хочу — хочу, чтобы он у меня красивый был, с голубыми этими глазами синьковыми, так что че говорить? Ну да, была... Как-то я в больницу пришла и банку сока трехлитровую ему притащила, который из апельсинов, грейпфрутов и лимонов выдавила, — я «доктор Ливси» и знаю, что это очень при всех лимфатических делах помогает. «Пей скорее и побольше, — сказала, — я тебе еще принесу». Холодильник открыла, а там плавленый сырок и больничный компот — все!
— Не нужен был никому...
— (Пауза. Со слезами на глазах). Вот поэтому народ его и любил — люди все видят.
— Вообще, судьба народных любимцев в России поразительна. Казалось бы, все у таких должно быть, и все, только свистни, будет, а оглянется человек — ничего. Что это за закономерность такая драматическая?
— Господь Бог всегда каждому из нас что-то дает и что-то параллельно отнимает, и надо быть к этому готовым. Особенно если знаменитым артистом с бесконечной славой стать хочешь — а я это столпотворение и на гастролях видела, и в Москве...
— Ну, конечно, — народный герой, любимец...
— Да, да! — толпы людей, крики безумные... Не может быть, чтобы одному счастливчику и то, и другое, и третье досталось — в небесной канцелярии сразу прикидывают: ага, тогда давай у тебя вот это отнимем — страдай, голубчик, страдай!
— Покойная Ольга Александровна Аросева рассказывала мне в подробностях, как Андрей Миронов скончался. Вы же тогда на сцене с ним были?
— Да.
— Наверное, не раз потом мысленно эти минуты прокручивали?
— Конечно, но знаете... Перед спектаклем у всех какое-то страшное состояние было. Ширвиндт за кулисами ходил: «Ой, голова, голова болит!» — видно, давление подскочило, мне особенно не по себе было. Андрей подошел, ручки мои жмет, жмет и вдруг произнес: «Танечка, я тебя очень люблю и этот спектакль тебе посвящаю». Я на него посмотрела. «Это что-то новое», — подумала, а он продолжает: «Не забывай маму» — и тут звонки, звонки!
Начали играть. В определенный момент я к нему всегда там, за кулисами, подходила, но в этот раз не смогла, потому что почувствовала: что-то непоправимое происходит. Уже финал, в самом конце Фигаро говорит: «Сегодня она оказывает предпочтение мне». Он на полуслове прервался: «Предпочте...» — и дальше все рапидом, как в замедленной съемке... Шурка Ширвиндт его подхватил и на стул положил, все сгрудились, я заорала: «Занавес!», потому что поняла: это все! Спектакль мы не доиграли...
Андрюша лежал на столе, и я поняла, что мне надо — никто же за врачом не побежал! — «скорую» вызвать. На вот таких (показывает сантиметров 12) каблуках, а лестницы же крутые, вниз три или четыре этажа к администратору Мамеду Агееву бежала — «скорую помощь» попросить вызвать, потом через пять ступеней опять наверх...
У него голова свисала, и я в руки ее взяла. Кто-то таблетку нитроглицерина ему сунул, среди публики медики нашлись, какие-то уколы они делали, то-се — ну абсолютно безответственно действовали, а у него там сосуд рвался. Я потом думала: посадить бы его и вену взрезать (я древних греков много читала, и они так действовали — кровь пускали, чтобы внутри все успокоилось). Кабы знать...
— Он через пару дней умер?
— Андрей сознание потерял, и все, больше в себя не пришел — это 14 августа, на моих руках, случилось. В последний раз голову вот так закинул, на меня посмотрел, и наши взгляды встретились. Две пары глаз: карие и голубые...
— Что вы почувствовали, когда вам сказали, что его больше нет?
— Ужас. Прошла эта ночь, день, а на следующую ночь в 3.30 он... (Плачет). Я, впрочем, знала, чем все закончится: мне очень необычный сон с 15 на 16 февраля приснился. Будто бы я в магазин вхожу, а там никого нет. Он крохотный и в форме треугольника сделан, хотя нет, это даже не треугольник, а что-то странное... Передо мною стена и мраморная стойка, на ней совершенно диковинные цветы в вазе стоят — такие мне никогда не встречались. Я вскрикиваю: «Ах!» — и бирку из толстого пластика вижу, на которой написано: 16887. Сразу проснулась...
— 16-го числа, восьмого месяца, 87-го года...
— С цифрами все было ясно — я поняла, что в августе у меня должно нечто очень интересное произойти, что меня удивит. Сидела, смотрела, как корабли по Даугаве плывут, а сама думала: что-то вот произойти должно, но чего-то хорошего ожидала.
— Как Мария Владимировна известие о смерти сына восприняла?
— Ну как? Она стоик — ни одной слезинки не проронила.
— Ни одной?
— Нет! — эта сильная женщина никогда никому не показывала, как страдала. Уже потом, когда мы с ней вдвоем под ручку на кладбище ходили, а по возвращении домой что-то ели и рюмку обязательно выпивали, слезами обе давились — и я, и она.
«КОГДА АНДРЕЙ УМЕР, Я СКАЗАЛА: «БОЛЬШЕ В ТЕАТР НЕ ПОЙДУ — ДЛЯ МЕНЯ ГАСТРОЛИ ЗАКОНЧИЛИСЬ»
— В этой истории между тем было то, что удивило тогда многих... Театр сатиры двух народных любимцев — Папанова и Миронова — с небольшим интервалом потерял...
— Да, Анатолия Дмитриевича 5-го не стало, а Андрюши 16-го, причем Андрей, когда Папанов умер, сказал: «Следующим буду я»...
— ...и оказался провидцем, но самое поразительное для меня другое. Смотрите: два корифея, на которых практически весь репертуар держался, из жизни ушли, без них Театр сатиры бледной тенью прежнего стал, тем не менее гастролей труппа не прервала и ни одного, ни другого в Москве не хоронила...
— Кроме меня — я эти гастроли закончила!
— Почему же актеры, вместо того чтобы последние почести коллегам отдать, в эти дни какие-то пошлые водевили да еще и концерты играли?
— Уговорили. Плучек уже...
— ...в легком...
— ...в таком состоянии столько лет находился... Кто-то главного режиссера уломал, убедил, что играть надо, — кто-то, кто на его место метил.
— И кто это место в конце концов получил?
— Да, Александр Анатольевич Ширвиндт. К театру латыши подходили, говорили нам: «Это непра-а-вильно. Вот когда ту-у-т немцы были, здесь актер-р знамени-и-тый умер, так они траур на три дня объяви-или, а вы свиньи» — вот так люди это все расценили.
— И правда, свиньи?
— Конечно, а я сказала: «Больше в театр не пойду — для меня гастроли закончились». За это меня выгнать хотели, а потом взяли и из моей зарплаты деньги за четыре дня прогула вычли (смеется). Ой, ласточки какие!
— Потрясающе!..
— Бедненькие, да? — но надо же было меня наказать.
Из книги Татьяны Егоровой «Андрей Миронов и я».
«9 августа не прилетел на спектакль со съемок Анатолий Дмитриевич Папанов — разорвалось сердце в Москве. Пришли к его жене Наде Каратаевой в номер, сообщили эту страшную весть — заметалась, закричала, завыла, вдруг вытащила чемодан, стала с себя стягивать платье, все повторяя: «Надо скорее надеть черное... скорее... черное! Траур... ведь Толя умер... скорее черное...».
— Надежда Юрьевна, выпейте таблетки успокаивающие... — предложил кто-то.
— Нет! Я не хочу быть спокойной! Я хочу чувствовать свое горе и переживать его!
Труппу как подкосило. На лицах у всех невыразимое горе, а Андрей просто сказал: «Следующим буду я».
В этот месяц в Риге и Юрмале собрались все, кто был с ним близок. Жил он у Марии Владимировны в санатории «Яун-Кемери», Певунья (Лариса Голубкина. — Д. Г.) с дочкой поселились в гостинице «Юрмала», а Русалка (Екатерина Градова. — Д. Г.) с Машей — в Майори.
Дирекция обратилась к Андрею с просьбой выручить театр и вместо спектаклей, в которых был занят Анатолий Дмитриевич, играть свои сольные концерты. Андрей был очень на этих гастролях загружен, но отказаться выручить театр и Толю Папанова, с которым его связывало необъяснимое чувство любви и дружбы, не мог.
14 августа с утра на теннисном корте в «Яун-Кемери» Андрей сыграл в теннис, принял душ и поехал в Ригу.
Вечером я пришла на спектакль «Фигаро». За кулисами стоял Андрей — как будто ждал меня. Взял мои руки в свои, сжимал, разжимал, сжимал, разжимал и сказал:
— Танечка, этот спектакль я играю для тебя! Я посвящаю его тебе! Не оставляй маму.
Зазвенели звонки, все бросились на сцену, зазвучала музыка Моцарта. Время отбивало минуты — для Андрея спектакль «Фигаро» кончался навсегда, и без перехода, на этой же сцене, скоро, вот-вот, начнется новый спектакль с ним же в главной роли. А пока за кулисами Шармер (Александр Ширвиндт. — Д. Г.) ходит, сжимая голову руками: «Ой, голова болит, давление», — стонет он.
Я смотрю на Андрея, он за кулисами, у самой сцены в свете — я не смею к нему подойти: он рядом, но где-то так далеко, остановившиеся глаза и выражение лица такие, будто кто-то вынес ему смертный приговор. Мне передалось все, что он чувствовал. Сижу в антракте на подоконнике в гримерной и выкрикиваю отдельные слова:
— Умирают! Здесь все умирают... Андрюша... заездили... убийцы... им все равно... сволочи... какой день подряд... он не сходит со сцены... Один! За всех! Преступники... Человек не может физически это выдержать!
Наконец, последнее действие. Все на сцене. Фигаро в черном атласном костюме с вшитыми зеркалами — они пускают зайчиков в зал.
Текст Фигаро: «Теперь она оказывает предпочтение мне...». Он подносит руку к голове и рапидом, заплетая ногу за ногу, уходит из этого спектакля навсегда.
Пауза. Я кричу: «Занавес!». Он медленно начинает сдвигаться. Я не жду... Вижу, Шармер уже за кулисами подхватил Андрея, я же лечу через четыре ступеньки с третьего этажа к администратору. Влетаю:
— Мамед, скорее «скорую помощь»... Андрей не доиграл спектакль...
И обратно, через четыре ступеньки наверх. За кулисами на двух черных столах лежит Андрюша. Голова свешена, я подбегаю, беру его голову в руки... В этот момент на сцену выходит артистка Гаврилова и объясняет: «Андрею Миронову плохо, он не может доиграть спектакль».
Взрыв аплодисментов, которые не прекращаются, — аплодируют не артисту, играющему Фигаро, аплодируют умирающему Андрею Миронову: за мужество и за жертву, которая есть самый высокий показатель любви. Его голова, в которой рвется сосуд, лежит на моих руках, из последних сил он закидывает ее назад, и в последний раз два карих и два голубых глаза встречаются. Он смотрит на меня, и в его глазах: «Танечка, этот спектакль я играю для тебя!».
Потом начался бред. В бреду он говорил: «Жизнь... бороться...». Приходили врачи, делали уколы. Приехала «скорая». Все давно разошлись. Только мы с Машей, дочкой, которая была на этом спектакле, стоим в темном дворе театра возле машины, где лежит он с кислородной маской на лице.
— Скорее беги к дяде Шуре в машину — они поедут в больницу, потом тебя домой отвезут.
И она побежала. А я бежала, забыв о транспорте, по мосту через Даугаву в гостиницу.
Ночью никто не спит. Утром в церкви на коленях прошу Матерь Божию о спасении его. Опять сидим в номере. По телефону идут краткие сообщения: отказала почка, отказала другая. По частям перестают жить его органы.
Вечером — это суббота — спектакль «Клоп». Звоню в режиссерское управление и сообщаю, что не приду. Я не то что играть не могу — я не могу ходить. Жизнь театра продолжается, Шармер, заметив мое отсутствие на спектакле, кричит:
— Докладную на Егорову!
Вечером после спектакля опять сидим в номере. Молчим. По телефону сообщают: все так же.
В три часа, как только я заснула, кто-то постучал в окно. Встаю в ночной рубашке с постели и думаю: «Кто это может в окно на восьмом этаже стучать?». Небо бледнеет, брезжит рассвет. Подхожу к окну — там Андрей. Улыбается. Он висит в воздухе, и дальнейший наш разговор происходит только на телепатическом уровне.
— Выходи, — говорит он, — полетим!
— Я в ночной рубашке... Как? Мне переодеться?
— Нет! Мы облечемся в свет и...
У него в руке новый тюбик зубной пасты и новая зубная щетка. Я спрашиваю: «Мне тоже взять пасту?». — «Нет, — говорит он, — ты не бери, тебе не надо, ты скоро вернешься, а я — надолго».
Я открываю окно, мы беремся за руки и летим! Непередаваемое ощущение полета. Он — в развевающемся серебряном свете, я — в развевающемся золотом. Держась за руки, мы вылетаем на побережье — прохладный ветер приятно обдает нас, а развевающийся, как туники, свет помогает полету.
Вот пляж — здесь мы когда-то, 21 год назад, загорали, купались. Сейчас он пустынный и холодный. Мы летим дальше, попали в полосу тумана, а когда вышли из нее — оказались в «Яун-Кемери». Летим над санаторием, подлетаем к окну — там на белой подушке лежит голова седой старенькой мамы Марии Владимировны. Она тревожно спит. Андрей долго-долго с любовью смотрит на нее, и мы улетаем.
Летим над макушками сосен, уже кричат чайки, пролетаем небольшой домик на берегу моря. «Там Маша спит», — говорит Андрей и улыбается. Рванул ветер и понес нас дальше к озеру в сторону Саулкраста.
Еще не взошло солнце, мы парили над озером, которое 21 год назад соединило нас навсегда. Парили над свинцовой гладью воды, в тишине было слышно, как падают шишки и резко кричат странные птицы.
Мы набрали высоту и полетели назад в Ригу. Сделали несколько торжественных кругов над парком, в котором когда-то прыгали и рвали цветы. Все на том же месте стояла ива, шелестя своими длинными ветвями. Перелетели через Даугаву, остановились у моего окна, Андрей открыл створку, и я влетела в комнату.
— Танечка, мне очень хорошо, — сказал Андрей. Помахал мне рукой с зубной щеткой и пастой и исчез.
Резко зазвонил телефон. Я проснулась и вскочила с кровати — 6 часов утра.
— Але!
Мамед:
— Таня, я не хотел раньше звонить — в 3 часа 30 минут Андрей скончался.
Пришла Рая Этуш. Я лежу. Она сидит рядом.
— Рая, вот этот сон, помните, я вам говорила, с цифрами — 16887. Это значит 16.8.87. Это мне за полгода был знак дан, а я не разгадала. Значит, все предопределено! Все кем-то предопределено! — плачу я. — Все разыграно, как по нотам!
Уезжает Лева Оганезов, аккомпаниатор Андрея, зовет в номер проститься, помянуть. Я выпиваю рюмку коньяка, и начинают литься слезы, их никак нельзя остановить. Вдруг осознаю, что его больше нет, и кричу на всю Ригу:
— Андрюша-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а!
Очнулась в своем номере. Дышать невозможно. Ощущение, что по всему телу внутри — скрученная колючая проволока. За мной приехала моя приятельница Зина — она отдыхала в гостинице «Юрмала» и увезла к себе, чтобы я тут, как она выразилась, не сдохла.
Утром я проснулась опять с колючей проволокой внутри и с ощущением непоправимой катастрофы в жизни. Зина пошла на взморье — бегать, а я вышла на балкон, села в кресло, как старое избитое чучело. Вдруг внизу появляется Певунья в красном платье в мелкий цветочек, в лаковых красных туфлях, рядом прыгает ее дочь Маша. Певунья стоит, закусив губу и прищурив глаза, в которых происходит бухгалтерский подсчет. Она уже вся в делах. Ждет машину Андрея — «БМВ».
Театр продолжает играть спектакли. Театр не объявил даже траурный день! Они не перестают оскорблять его и после... Я заявляю дирекции: «Поскольку траурный день не объявлен, продолжать гастроли отказываюсь».
А Шармер быстро очнулся от своей головной боли и в день смерти Андрея играет на «крышке гроба» своего друга пошлейший спектакль «Молчи, грусть, молчи!». Как же! Освободилось место! Больше соперников у него нет, и теперь он может занять место главного режиссера и наконец-то расположиться на четвертом этаже. Конечно, Андрей ему это простил, но сам Шармер не простит себе этого до конца своих дней.
Рига взволнована. К театру подходят латыши и в возмущении бросают директору:
— Была война, были фашисты, у них был свой театр, и когда умер их любимый артист, они объявили траурный день. До свидания!
20 августа похороны. Дали специальный самолет. Из труппы почти никто не полетел — у них концерты. Разве можно поменять деньги на похороны Андрея Миронова, который рвал свое сердце на сцене Театра сатиры 25 лет?
20 августа. Москва. Утром на рынке покупаю георгины величиной с большую шляпу на длинных ногах. Еле пробралась в театр. Все забито людьми. Тревожные глаза, плачут. Милиция, красные повязки. Дождь.
Гроб стоит на сцене. Надо подойти. Страшно. Какие скорбные складки на его лице! Какой же ценой оплатил он свое место в жизни! Нервная система автоматически отключается — иначе не выстоять.
Идут непрекращающиеся потоки людей с цветами. Я беру эти цветы — складываю к гробу. В зале вижу Марту Линецкую. Она умирает — пришла из больницы, чтобы попрощаться с Андреем. Кто-то хватает меня за рукав, смотрю — давние поклонницы Андрея Чахотка и Джоконда!
— Тань, Тань, — умоляют они меня, — ну пусти нас... нам надо к нему подойти.
Я поднимаю их на сцену, и они идут проститься с кумиром.
Гроб выносят из театра. Я иду сзади и успеваю, поднявшись на цыпочки, в последний раз дотронуться до его роскошных волос.
— Таня! — слышу рядом голос Марии Владимировны. — Вам не трудно принести мне пальто из администраторской?
На языке ее символов это значит: не уходи, будь рядом, ты мне нужна!!!
Поминки в Доме актера. В этот же день я улетаю назад в Ригу: у меня там остались вещи, и я хочу побыть на побережье, в деревне, одна несколько дней. Подхожу к Марии Владимировне и говорю:
— Мать, когда вернусь в сентябре, позвоню и приду.
— Хорошо, отец, — отвечает она. — Приходи.
Она каменная. Не пролила ни одной слезы, а я рыдаю во сне и не перестаю вопить наяву:
— Как мне теперь жить без тебя, Андрюша-а-а-а-а-а-а-а-а?».
«АКТЕР — УРОДЛИВАЯ ПРОФЕССИЯ, ОНА ДУШУ, НУТРО, МОЗГИ ИСКАЖАЕТ»
— Вы утверждаете, что — цитирую: «Миронова в театре ненавидели. Просто парадокс — человека, которого обожала вся страна, коллеги-актеры терпеть не могли». Это зависть была такая?
— Вообще-то, когда мы в жизни «ненавидели» говорим — это одно дело, а если сейчас станем на публику повторять — другое. Да, коллеги с завистью к нему относились — это же так элементарно, так естественно. Если у кого-то ботиночки новые, туфельки, кофточка или жакетик меховой появлялись — уже окружающие напрягались, нервничали...
— ...а тут вся 250-миллионная страна обожает...
— Да, и потом, вы знаете, как страшно на сцену рядом с кумиром таким выходить? Я сама это прошла, тоже переживала — стоят все и с дрожью думают: «Сейчас он опять в белом, а мы...» — понимаете? Потому что снова никто ничего им не поднесет.
— Они, может, и народные тоже, и любимые, а все цветы все равно ему...
— Да удавить его надо просто, чтобы не было — нервотрепка такая!
— Он это понимал?
— Ну что вы! Я ему говорила: «Прошу тебя, поосмотрительнее будь: этот человек такой-то, такой-то — осторожнее!». — «Этого не может быть!» — ну дитя! Он до такой степени людям верил — натура-то моцартовская, хотя мог и злым быть, но при этом доверие непоколебимое испытывал: вот не может этого быть, и все!
— Актер — унизительная профессия?
— Ой!
— Зависимая?
— Да просто уродливая: она человеческую душу, нутро, мозги искажает — да все! Люди спиваются, колются, что-то страшное у них происходит... Я никому бы ее не пожелала, и вообще, мне кажется, театр во что-то другое переформатировать надо...
— Кто-то театр террариумом единомышленников считает...
— ...это Ширвиндт сказал...
— ...а вы утверждали, что театр — ад: это не эпатажная гипербола?
— Я не одна так говорю — это очень распространенная точка зрения.
— Многих советских актеров, знаю, КГБ вербовал, причем успешно — без этого выезд за границу был перекрыт. Вас чаша сия миновала?
— Вербовать меня пытались, но я на эти все штучки не поддалась — характер свой проявила.
Из книги Татьяны Егоровой «Андрей Миронов и я».
«Не верю! Я получила отдельную квартиру! Сделала ручкой своим амурам на Арбате и переехала на проспект Вернадского в 16-метровую хрущобу. Квартира досталась старая, грязная, и мне понадобились геркулесовы силы, чтобы все отскрести, отмыть, сделать капитальный ремонт и превратить эту пчелиную соту в игрушку.
Незадолго до получения ордера (так боялась, что не получу) в один из мартовских дней раздался звонок во входную дверь. Я открыла. Вломилась рожа, очень неприятная, в черном тулупе — сует мне в нос красную книжку, там написано «КГБ». Не успела я проглотить охапку воздуха, как он влез в мою комнату и уселся на стул, нагло раздвинув ноги. Я дрожала, как заяц, как овечий хвост, как осиновый лист на ветру. В голове, как в рекламе, мелькали слова «мама», «КГБ», «ужас», «вербовка», «позор», они могут сделать все, что угодно!
Открыла холодильник, достала полбутылки «Каберне» и предложила:
— Не хотите выпить?
— Я на работе не пью, — ответил он.
У него оказался гнусавый голос, который выдавал психическую неполноценность. Глазки бесцветные, сошлись в одной точке у носа, который и носом-то назвать нельзя, — что-то в виде розетки с двумя дырками.
Спасаясь от страха, я налила себе бокал вина и стала пить глотками. Сразу полегчало, перестала дрожать и сказала:
— Я вас слушаю.
— Налейте мне тоже винца... — загнусавил он.
Налила ему «винца». Выпил залпом.
— Вот вы на работе и пьете! — констатировала я. Как в КГБ-то вы оказались — такой парень симпатичный? — спросила его, давясь от отвращения.
— Я учился в Плехановском... мне предложили... я пошел... — Исчерпывающий ответ. — А че не идти-то?
— Тут, наверное, платят лучше? — продолжала его я допрашивать.
— Конечно! — ответил он, не отрываясь от бутылки вина.
Я поняла его взгляд, набулькала ему еще. Опять выпил.
— Вы где отдыхаете? — спросил он гнусаво и загадочно.
— Обычно в Латвии... на берегу моря.
Тут он положил свое тело на стол, перегнулся пополам, сделал свои рачьи глазки страшными и прошептал (видать, так их там учили):
— А в Сибирь не хотите?
— Я там была, и не раз, — спокойно ответила, имея в виду гастроли. — А вы? Не были? Вот вам бы туда и поехать! — посоветовала с подтекстом. Он с опаской на меня посмотрел, вытащил из кармана тулупа «Приму» и хотел закурить.
— Нет! — сказала я строго. — У меня не курят. И вообще мне пора в театр. Подъем! — И, одеваясь, подумала с горечью: какие же дешевые кадры подбирает себе этот КГБ. Прямо обидно!
Идем по улице, мне кажется, что все на меня смотрят — я с кагэбэшником! Все показывают на меня пальцем.
— У вас левые концерты в театре бывают? — начал он.
— Здрасьте! Я-то откуда знаю? Я не играю ни левых, ни правых. Лучше прямо скажите, что вам от меня надо? — спросила в упор.
Обволакивая меня убойным дымом сигареты «Прима», он загнусавил:
— Знаете... вы... артистка... могли бы нам помочь...
— Чем?
— Я расскажу, — оживился он. — Мы вам даем «девочку», вы с ней сидите в ресторане «Националь», стреляете иностранных «мальчиков».
— Поняла. Дальше.
— Знакомитесь, чтобы информацию выведать...
— Так, так, ну?..
— Клеите их, проводите время — рестораны, жратва, деньги, белье...
— Ну а дальше? Раз пошла в ресторан, два, три... а потом он мне предложит: «Поднимемся ко мне, выпьем джинчику с тоником» — мне идти?
— Идите, идите! — бодро сказал гнусавый.
— Ну, поднялась я... Выпили... и он меня на кровать заваливает! Что делать?
— В морду! — возмутился агент.
— Тогда информацию не выведаю!
У него на лице смятение.
В общем, он предложил мне стать иностранной проституткой и тем самым помогать органам.
— В вашем театре многие нам помогают! — разоткровенничался он. — Мы все можем. Мы и заслуженных даем, и народных.
— Поищите кого-нибудь другого — у нас столько желающих!
Тут мы подошли к Театру сатиры, я вскочила на ступеньки, как на безопасную территорию...
— Когда увидимся? — спросила меня эта мерзость.
— Пошел отсюда, ничтожество! Не смей никогда близко ко мне подходить! Пошел вон! Что стоишь?
Целый месяц он звонил мне и угрожал по телефону матом, а потом на гастроли в Югославию меня не взяли — его «святыми» молитвами».
«ВДРУГ ПЛУЧЕК НА МЕНЯ, КАК ОБЕЗЬЯНА НА ПАЛЬМУ, ПРЫГНУЛ, ВЦЕПИЛСЯ, В ГУБЫ РАЗМАЛЕВАННЫЕ СТАЛ ЦЕЛОВАТЬ...»
— Художественный руководитель Театра сатиры Валентин Плучек выдающимся был режиссером?
— Нет, но хорошим, и знаете, после того, что произошло... Сейчас вот, после того, как Ширвиндт его унизил, ручки ему вывернул, я бы за него, пожалуй, и заступилась.
— Что вы имеете в виду?
— Валентин Николаевич написал как-то в газете, что Ширвиндт не может быть главным режиссером Театра сатиры, потому что он эстрадник, и тогда к старику какой-то гонец явился и сказал: вот (фигу скрутила) вы машину, больницу, врачей получите — ни сосиски, ни куска хлеба. Сами за всем ходить будете (а лет-то им уже сколько было!), если извинительное письмо не напишете. Ну, он и написал, а Верочка Васильева... Вот она настоящая артистка — это ее профессия, и хотя актриса средняя, на тройку, чему-то научилась — собачку ведь тоже выдрессировать можно. Знает, когда улыбнуться, где ямочки показать, как прийти — в общем, выстроить себе роль умеет.
Ширвиндт попросил ее перед коллегами в зале это унизительное, извиняющееся письмо Плучека прочитать: виноват, мол, неправильно высказался, и она так сладострастно это поручение исполнила.
— В книге вы написали, что в театре все актрисы через ширинку главного режиссера проходили, — к вам тоже он приставал?
— А как же! Он был влюблен в меня до потери сознания, и тут классический треугольник возник — Андрей ревновал.
— Как же домогательства главного режиссера выглядели?
— Ну как обычно это бывает? Во время спектакля звонят: «Таня Егорова, в антракте Плучек тебя вызывает». Я бегу, а у самой сердце трепыха... вот так вот колотится — страшно же.
— Главный режиссер — царь и Бог!..
— Да не поэтому...
— Просто вы понимаете, зачем, собственно, зовут?
— Ну да, это все знали. Он издалека начал: «Таня, сегодня, 25 января, твои именины — я тебе свою книгу дарю». Маленькую книжечку вынул и подписывать стал: «Тане с любовью. Валентин Николаевич Плучек», я эту книгу беру... Не успела оглянуться — вдруг он на меня, как обезьяна на пальму, прыгнул, вцепился, в губы размалеванные стал целовать. Господи! — а я выше его на три головы стою, — на высоких каблуках, в парике, в бархатном зеленом платье затейливом с грудью открытой, в гриме невероятном: губищи красные, брови смоляные — мы испанок в спектакле «Дон Жуан, или Любовь к геометрии» Макса Фриша играем. Вижу, он весь в красных пятнах уже, и хохотать начинаю: «Ой, не могу! Мэри Пикфорд! Ой, умереть! Вы посмотрите на себя! Мэри Пикфорд! Нет, вы похожи на клоуна... Ах, третий звонок, мне на сцену пора!» — и опрометью на сцену.
И началось: «приди ко мне», «зайди ко мне», ключи вот так в пальцах крутил... «Почему такая ты неприступная?»... Ну что? Человек до власти добрался и этим пользовался.
— Сколько ему тогда лет было?
— Когда я в театр пришла, 60 исполнилось.
— Молодец, так еще и набрасывался...
— Ну, 60 — немного, мне сейчас... больше (смеется).
Из книги Татьяны Егоровой «Андрей Миронов и я».
«7 января я была приглашена на Петровку на день рождения мамы, Марии Мироновой. На Арбате купила резную шкатулку из дерева, насыпала туда трюфелей и с букетом красных гвоздик отправилась на суаре.
В прихожей висело много пальто и шуб. Андрюша подвел меня к маме, я вручила подарок, произнесла поздравления, получила «спасибо» и села на «свой» зеленый диван. Квартира была полна друзьями Мироновой и Менакера, на столе — маленькие слоеные пирожки, запеченный гусь, огурчики, вареная картошка, посыпанная укропом, водка.
— А это — восходящая звезда Театра сатиры, — представила меня гостям Мария Владимировна.
Я повернула голову в сторону Андрея, он счастливо улыбался. В ушах у Марии Владимировны висели завидные жемчуга. Завидные, потому что все завидовали и говорили: «Ах, какие жемчуга!». Они придавали весу и без того ее весомой и одаренной натуре. Она говорила громко, поставленным голосом — моноложила. Менакер же вставлял остроумные реплики, рассказывал анекдоты, открывал крышку рояля, на котором стоял бежевый кожаный верблюд, набитый песком Сахары, и пел, снимая напряжение, которое «вешала» его напористая задира-жена.
Мария Владимировна показала мне свою комнату — иконы! Лампадочка с экраном, на котором изображена «Тайная вечеря», вручную вышитая бисером монашками Богородица XVII века с младенцем и два больших штофа на туалетном столике. В одном из них в темно-зеленой жидкости плавали заспиртованные гвоздики, в другом — розы. Я не могла от них оторваться! Аквариум с цветами!
В этом доме было изобилие счастья и разделение на Марию Владимировну и всех остальных. Все говорили о премьере «Дон Жуана» в Театре сатиры, об Андрее, это была сенсация. Я опять сидела на зеленом диване, счастливая «восходящая звезда» — румяная, глаза блестели, ресницы после трудной и ювелирной работы над ними стояли, как роща над озером. И вдруг я услышала:
— Чеку (Валентину Плучеку. — Д. Г.) вы все должны жопу лизать! — это сказала, вернее, изрекла, она, мама. Люстру качнула невидимая судорога, которая повисла в комнате, гости застыли в немом страхе. Миронову все боялись.
В наступившей тишине я услышала свой голос:
— Считаю, что жопу лизать вообще никому не нужно!
И откусила пирожок с луком и яйцом. На лице Андрея мелькнул ужас, у Менакера — растерянность, смешанная с неловкостью, у всех остальных ухмылки. На «оракула» я не смотрела — понимала, что это страшно. Но услышала все, что она не сказала вслух: начинается война, а у меня нет ничего — ни пехоты, ни конницы, ни артиллерии, а у нее есть все! И лучше мне сразу встать на колени и сдаться! Потому что если враг не сдается — его уничтожают, а если сдается — его тоже уничтожают.
Через пять минут все вспомнили про гуся и историю эту забыли — все, кроме Марии Владимировны. Она была очень злопамятна и расценивала мой выпад так, как будто это было восстание Емельяна Пугачева.
Гусь, аппетитный, с золотой корочкой, начиненный антоновскими яблоками: кому спинку, кому — гузочку, кому — ножку, а мне — пронзительный взгляд мамы, как тройной рентген. Потом поменяли скатерть! Чай!
— Брак — это компромисс, — еле сдерживая огненную лаву, громко отпечатала Мария Владимировна, а я дерзко парировала, но уже про себя: «Сначала маленький компромисс, потом — большой подлец!».
Невидимая судорога продолжала висеть под потолком, качая люстру и мои нервы, и я чувствовала двойственность знаменитой артистки: она была жена, хозяйка дома, мать, но под этим жирным слоем наименований скрывалась ревнивая соперница. Тамбовская бабушка торчала из-за лица Марии Мироновой и, казалось, приговаривала:
— Всех под каблук! Всех под каблук! Весь мир под каблук!
Попрощавшись, я с трудом вышла на улицу — шла по занесенному снегом Арбату и думала над предложением «лизать жопу». И понимала, что я тоже совковая обезбоженная жертва. Библия издавалась во всем мире, кроме ЭсЭсЭсЭр и Кубы, а там: «...ибо я полон, как луна в полноте своей. Выслушайте меня, благочестивые дети, и растите, как роза, растущая на поле при притоке; цветите, как лилия, распространяйте благовоние, и пойте песнь, благословляйте Господа во всех делах; величайте имя Его, и прославляйте Его хвалою Его, песнями уст и гуслями и говорите так: все дела Господа весьма благотворны, и всякое повеление Его в свое время исполнится; и нельзя сказать: «что это? для чего это?», ибо все в свое время откроется!».
И про жопу там не было сказано ничего....
Во время спектакля телефонный звонок в гримерную, подходит актриса:
— Таня Егорова, тебя к телефону — главный режиссер Чек (Валентин Плучек. — Д. Г.).
Беру трубку: «Здравствуйте» и слышу:
— Таня, зайдите ко мне в антракте.
Дрожь пробегает по всему телу. От страха. Зачем? После первого акта на лифте сразу поднимаюсь на четвертый этаж, стучу в дверь.
— Входите!
Вошла. Сидит милый с добрыми глазами старичок и блестящем сером костюме. Лысый с бордюром. Он бодро встал, вышел вперед, прищурил один глаз к сказал:
— Таня... сегодня 25 января! День твоих именин!
— А я и забыла!
— Я тебя поздравляю, — торжественно продолжал он, — и дарю книгу.
Взял авторучку и стал подписывать. Подписал, подошел и вручил. Открываю титульный лист, читаю: «Дорогой Тане в день ее именин! Чек». В моем сознании пронесся вихрь со скоростью перематывающейся пленки: «Мама забыла, все забыли, а он вспомнил! Что же делать? Жопу лизать, жопу лизать! Нет! Нет! Руку пожать! Нет! В щечку поцеловать! Или только руку пожать? Ах, какой милый! Однако глаз, глаз как-то странно прищурил! В щечку поцеловать или жопу лизать, в щечку поцеловать или жопу лизать?».
Пока происходил процесс взвешивания «духовных» ценностей, Чек присел на одну ногу, прицелился и на мысленной фразе «поцеловать или жопу лизать?» прыгнул на меня, как павлин на пальму, и вцепился руками и ногами. Я стояла выше его на три головы на высоких каблуках, в парике, в бархатном зеленом платье с открытой грудью, в «испанских» серьгах, я никак не ожидала от него такой прыти. Он стал меня бешено целовать — сначала впился в размалеванные губы, а потом — в грудь, потом — в шею... Красный грим отпечатался на его выпученных губах, носу, ушах... От него пахло смесью тлена с земляничным мылом. С трудом оторвала его от себя и рассмеялась:
— Вы... Мэри Пикфорд! Ха-ха-ха! Вы посмотрите на себя! Мэри Пикфорд! Нет, вы похожи на клоуна... Ах! Третий звонок! Мне на сцену! — и с повышенной тревогой рванула от этого крошки Нерона.
Выбежав из кабинета к лифту, я оглянулась. Никого! Подняла подол и изнанкой платья стала вытирать грудь, шею и лицо от красных отпечатков. Я догадывалась — весь театр уже знает, что Чек вызвал меня в кабинет, и все напряженно ждут моего возвращения. На женском этаже уже никого не было — все пошли на сцену. Я успела забежать в гримерную, посмотреться в зеркало, снять остатки поцелуев. Вздохнула, положила книгу в сумку и побежала на сцену.
— Ну что? Зачем он тебя вызывал? — допытывались артистки.
— Он мне сказал, что в «Дон Жуане» я должна говорить тише. Действие происходит ночью, и нужна атмосфера тайны.
На сцене мы встретились с Андреем глазами, и он прочел в них нечто такое, что заставило его постоянно оглядываться на меня и спрашивать взглядом: что такое, что случилось?
После окончания спектакля по коридору нашего женского этажа мы возвращались со сцены. Чек сидел в гримерной своей фаворитки нога на ногу, дверь была открыта настежь специально, чтобы я его видела. Мы встретились взглядом, как скрестили шпаги. За все надо платить, говорили его холодные глаза».
«ПЛУЧЕК И АНДРЕЯ НЕ ЛЮБИЛ, И МЕНЯ НЕ ЖАЛОВАЛ»
— Плучек в конце концов своего добился?
— Нет! Он постоянно меня поджидал, а я везде с Андреем ходила, и поэтому каждый вечер Плучек нас в Дом журналиста есть икру с калачами таскал — мог и выпить с нами немножечко... Я ему нравилась, но что делать: приходилось идти втроем.
Из книги Татьяны Егоровой «Андрей Миронов и я».
«Стоял октябрь. Однажды после спектакля «Дон Жуан» Чек (Валентин Плучек. — Д. Г.) ждал нас с Андреем внизу в раздевалке.
— Ну что? Гульнем? Поехали ужинать в Дом журналиста — я приглашаю, — молодцевато сказал Чек.
Мы поймали такси и через 10 минут оказались за столиком Домжура. Ах, как вкусно кормили: нам подали горячие калачи с черной икрой, миноги, ассорти из рыбы с маслинками, шампанское.
Чек закурил сигаретку и «взял площадку»: «По морям, играя, носится с миноносцем миноносица. Льнет, как будто к меду осочка, к миноносцу миноносочка», — прочитал он Маяковского, прищурившись, глядя мне прямо в глаза. Положение двусмысленное — явно он за мной приударяет, рядом — Андрей, не дурак, все понимает, а ничего сказать и сделать нельзя, придраться не к чему. Наоборот, только «спасибо» за оказанное нам внимание.
Чек продолжал гормональную атаку: рассказывал о художниках Модильяни, Босхе, Сальвадоре Дали. Я с интересом слушала, потом внимание мое съехало куда-то в сторону, и я стала «примерять» ему головные уборы. Для начала решила примерить лыжную шапочку с помпоном — и пошел бы ты по лыжне куда-нибудь подальше! Шляпа с полями с пышным пером — Атос, Портос и Арамис — карикатура на героев Дюма. Нижняя часть лица — тупой нос с широкими ноздрями и мясистая область под носом — выдают низменную натуру. Торговец тканями в палатке провинциального города — на затылке засаленный берет, за ухом карандаш и сатиновые нарукавники! А еще лучше медный таз на голове... Накрываю его медным тазом — душка, вдруг слышу:
— Основоположник футуризма — течения, к которому принадлежал Маяковский, Маринетти!
Боже мой, какой образованный! Не забыть, не забыть — Маринетти!
На следующий день он, как черный ворон, ждал нас опять внизу, в раздевалке, и опять мы ехали в Домжур. Как-то после очередного ужина с «художниками и футуристами» мы вышли вечером на улицу. Под ногами шуршали желтые листья, и Чек, не глядя на Андрея, как будто его не было, мне заявил:
— Я сейчас поймаю такси и довезу тебя домой, мне все равно на Кутузовский.
Я вопросительно посмотрела на Андрея.
— Я пошел, — сказал он сухо. И, сгорбившись, стал удаляться.
Я села в машину на заднее сиденье, он устроился рядом. Доехали до Спасо-Хауса. Он вышел из машины, элегантно подал мне руку, я поблагодарила его за ужин, за то, что он так любезно подвез меня домой.
Огромный тополь шумел над нами желто-зелеными листьями.
— Я тебя люблю! — порывисто и романтично воскликнул он и впился мясистыми губами в мои губы. — Поедем ко мне: моя жена в Ленинграде!
— Меня ждет мама! — только могла выдохнуть я и — бегом к своему подъезду. Запыхавшись, влетела в квартиру, бросилась к телефону:
— Андрюша, я дома. Как ты добрался? Я беспокоюсь! Старик? Старик уехал домой! Кто он? Плейбой на пенсии? — и мы залились смехом. — Спи спокойно. Люблю тебя. До завтра».
— Думаю, к молодому сопернику , то бишь Миронову, Плучек большой любви не испытывал...
— И Андрея не любил, и меня не жаловал.
— Зато Татьяну Васильеву обожал, да?
— Друг другу как-то они подошли — в его кабинет наперегонки с еще одной артисткой бегали.
— С еще одной? Это с какой?
— С Сюзон (Сюзанну, невесту Фигаро, Нина Корниенко играла. — Д. Г.). Бегали, да: думаю, это угодничество — актерское качество.
Из книги Татьяны Егоровой «Андрей Миронов и я».
«Отталкивая друг друга локтями, Акробатка (Нина Корниенко. — Д. Г.) и Галоша (Татьяна Васильева. — Д. Г.), новые артистки театра, стремительно бежали на четвертый этаж к кабинету худрука — кто первый ворвется, раздвинет молнию в ширинке и потелебонькает то, что телебонькать уже нечего. А за это они получат роль! Ох, роль! — это самое главное на том отрезке жизни, который протягивается у людей с детства до старости — если протягивается...».
«АРОСЕВА ПУГАЧЕВЩИНУ В ТЕАТРЕ УСТРОИЛА»
— Васильева мне рассказывала, что Плучек в нее был безумно влюблен и ночами, после спектаклей, стихи ей читал, причем муж ее в это время под театром стоял...
— Муж у нее симпатичный был, Толя Васильев, — тоже в Театре сатиры начинал.
— Известный актер, в фильме «Экипаж» одну из главных ролей играл...
— Да, очень хороший, фактурный такой. Жена — она режиссировала — велела ему за углом зала Чайковского ждать, а сама выходила и Плучека до дому на Малую Бронную провожала... Надо же было как-то его увлекать и так далее, а Толя стоял, ждал... Потом они разошлись — он кричал: «Отдай мне мою фамилию!».
Из книги Татьяны Егоровой «Андрей Миронов и я».
«Чек (Валентин Плучек. — Д. Г.) все больше и больше попадал под влияние своей фаворитки Галоши (Татьяны Васильевой. — Д. Г.). Ее задача была с дороги убрать всех. «Подумаешь, Миронов! На которого все спектакли ставят! Хватит! Теперь ставить спектакли будут на меня!».
Тут и принялись за постановку «Горе от ума». Это был спектакль-пародия, где Софью играла здоровая баба, выше всех ростом, с 45-м размером ноги, со скрипучим голосом, и любовь Чацкого вызывала недоумение у самого Чацкого и у зрителей. Особенно были «изысканны» спектакли, когда Галоша играла Софью, на девятом месяце беременности — это было совершенно новое решение пьесы и новое ее содержание, где беременную от Молчалина Софью пытались спихнуть влюбленному дураку Чацкому.
Бедный Грибоедов и бедный Миронов — последнему невмоготу было играть в новом «варианте»: он мучился, страдал и иногда, доходя до отчаяния, просто проговаривал текст. Кончилось это, как известно, криком Пельтцер в микрофон в адрес Чека: «А пошел ты на х... старый развратник!». Все народные и заслуженные затаились, сидели тихо, думая про себя: «Ну, до нас-то очередь никогда не дойдет». Меня склоняли на всех собраниях, издевались, вводили в массовки, объявляли выговоры, вычитали из зарплаты деньги, лишали минимальных заработков от концертов. И все молчали.
Андрей ходил по театру замкнутый, сосредоточенный, его мысль носилась где-то в другом месте. Жизнь с Певуньей (Ларисой Голубкиной. — Д. Г.) казалась стабильной, они рьяно принялись за устройство дома, она очень старалась, все терпела — ведь, прожив уже три года, расписаны они еще не были. Теперь она тоже ездила за рулем и, удовлетворяя свое ненасытное тщеславие, принимала у себя всех его знаменитых друзей.
Она была из кагэбэшной семьи, и для нее дом Марии Владимировны и сам Андрей представляли другую ступеньку социальной лестницы, на которую ей очень хотелось взобраться.
Однажды возле театра мы сели в его машину и поехали в Барвиху. Опять стояла весна! Скамейка наша оказалась цела, но немножко покачивалась и скрипела. Тоненькие зеленые листики развернулись сердечком и символизировали вечную любовь к нам, а желтые, пышные головки одуванчиков покрыли всю землю и вызывали детскую радость. Все так же плавно под нами неслась вода Москвы-реки, а вдали, за рекой, голубая дымка...
Андрея что-то мучило: он чувствовал неприязнь Чека, все понимал про Галошу. Эта мышиная возня в театре истощала его, ему было не по себе, чувство горечи отпечаталось на его лице.
— Ой... — вздохнул он. — Как здесь хорошо. Какая у тебя сейчас жизнь, Танечка?
— Пьесу пишу.
Он засмеялся.
— У тебя не очень хороший вид. Тебя измотали концерты. Остановись, — сказала я. — Не променяй первородство на чечевичную похлебку!
— Да, да... Я устал, — заметил он грустно.
— А как ты живешь? — спросила я.
— Да... по-разному...
— А почему ты на ней не женишься?!
— Какая разница? Гражданский брак... Мы же жили с тобой так пять лет. — Вдруг он засмеялся и сказал: — Я боюсь. Боюсь, что все изменится к худшему. У меня и так ничего нет. Я опять все потеряю.
— Нет, Андрюшечка, должно быть понятие чести — если живешь с женщиной, надо на ней жениться. Мне очень хочется, чтобы ты был порядочным человеком.
Этот текст обычно по драматургии жизни должна говорить сыну мать, но она этого текста не знала, у нее был другой репертуар.
— Мою Машу ты ненавидишь? — спросил он.
— Сначала ненавидела, но себя ломаю. Она ни в чем не виновата. Может, когда-нибудь я ее и полюблю.
— Певунья говорит, что из всех женщин боится только тебя.
— Слышала бы она сейчас, как я тебя уговариваю на ней жениться.
Он положил свою руку на мою, теребил пальчики, и мы долго и молча смотрели в голубую даль».
— Васильева — актриса хорошая?
— Вы знаете, когда они курсом показывались, она мне понравилась, но сейчас чувство меры как-то ей изменяет — перебирает немножко, мне кажется, хотя вижу ее редко. Телевизор стараюсь не смотреть, кроме вашего Олеся Бузины, — вы не видели, как он тут, в Москве, каждый день шпарил? Волчья посадка головы, взгляд исподлобья — класс!
— Хороший актер?
— Он? Да, безусловно, но то, что они с Жириновским устроили... Бузина ему: «Что вы на меня так накинулись?», а Жирик: «Это же поединок» — такие страсти кипели...
— Ольга Александровна Аросева рассказывала мне, что Плучек долгое время ее просто уничтожал: роли не давал, делал вид, что вообще не замечает, — почему?
— Когда мы с Наташей Селезневой (я с ней на одном курсе училась) в театр пришли, нас сразу предупредили: с Аросевой не разговаривайте — Плучек ненавидеть вас будет. Олька просто в театре пугачевщину устроила: она по натуре — Пугачев, мятежная очень.
— Против главного режиссера выступала?
— Да, Ольга и Зойка Зелинская уговаривали Евгения Весника, который в Театре сатиры тогда работал, Плучека с поста сместить.
— Смотрите-ка...
— Валентин Николаевич между тем в узде всех держал — будь здоров! А ведь его спасли тогда — и Вера Васильева, и Андрей, и Георгий Менглет, и еще какие-то люди за него вступились — целая история там была.
(Окончание в следующем номере)