Евгений ЕВТУШЕНКО: «Хрущев рявкнул: «Горбатого могила исправит!» — и стукнул кулаком по столу, за которым мы только что выпивали. Тогда я тоже стукнул кулаком по столу, сказал: «Нет, Никита Сергеевич, прошло — и надеюсь, навсегда! — время, когда людей исправляли могилами»
«ХРУЩЕВ МНЕ ПРИЗНАЛСЯ, ЧТО СПАСЕНИЕ КУБИНСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ — ЭТО ЛУЧШЕЕ, ЧТО ОН НА СВОЕМ ПОСТУ СДЕЛАЛ»
— Недавно я видел дивную передачу: участники идеологического совещания у Хрущева, куда он пригласил творческую интеллигенцию, рассказывали, как вы себя там вели, как стучали кулаком по столу, когда вождь стал оскорблять Эрнста Неизвестного...
— Ну да — он стукнул кулаком, я ответил...
— ...на минуточку. И вам не было страшно?
— В тот момент нет. Я знал только одно: нужно защитить друга — не дай Бог его сейчас вышвырнут из России.
Хрущев стал кричать: «Если вам, господин Неизвестный, не нравится наша страна, забирайте свой паспорт и убирайтесь». Накануне у них уже вспыхнула словесная перепалка, в ходе которой оба использовали могучий русский язык на всю катушку. Говорят, — я там не присутствовал — Неизвестный очень хорошо держался, и Никите Сергеевичу, кстати, это понравилось.
Будучи убежденным, что разумный консенсус возможен всегда, я сказал: «Никита Сергеевич, как вы можете повышать голос на воевавшего в штрафном батальоне фронтовика? Полспины Неизвестного вырвано осколками немецких снарядов, у него 12 ранений. Допустим даже, он в чем-то не прав, но если что-то ему не удается в искусстве — подскажите, поправьте: он поймет и учтет»... Хрущев рявкнул: «А-а! Горбатого могила исправит!». Налился кровью, побагровел и стукнул кулаком по столу, за которым мы только что ели и выпивали. На скатерти в пятнах от шашлыков стояли микрофоны, и эхо подхватило звук. Тогда я тоже стукнул кулаком по столу, сказал: «Нет, Никита Сергеевич, прошло, — и надеюсь, навсегда! — время, когда людей исправляли могилами». Хотел, если честно, стихотворение прочитать...
— ...а тут такая пошла рубка...
— Я все-таки часто выступал и сразу сообразил, что по композиции это хороший финал, но... Поступил, в общем, как поступил, и хотя говорил достаточно резко, но вежливо...
— Ну да: стукнули первому секретарю ЦК партии кулаком — и это, считаете, было вежливо...
— Но я же не оскорбил его, назвал на вы, по имени-отчеству...
— Хорошо, не на ты, дескать, слышишь, Никита... Кстати, а что ваши коллеги-писатели?
— Это было ужасно! Были такие, которые закричали, указывая на меня: «И его вон, и его тоже!»...
— А кто конкретно кричал?
— Не хочу говорить. Громче других один детский писатель вопил — только не надо фамилию уточнять...
— ...дети которого — талантливые кинорежиссеры...
Фото Феликса РОЗЕНШТЕЙНА |
— ...и сам он талантливый. Его стихи я любил с детства, воспитан на них, но в присутствии власть предержащих у него начиналась какая-то медвежья болезнь. В этот момент я посмотрел на Хрущева и вдруг увидел, что его глаза полны к этим крикунам презрения. Неожиданно он сделал небрежное паханское движение: ша!, повернулся ко мне вполоборота, медленно поднял руки и раза три или четыре прямо у меня перед лицом хлопнул в ладоши. Аплоднул!..
— А что детский писатель?
— Моментально, путаясь ногами в бархатных портьерах, которые отгороживали стол президиума, полез ко мне. Чуть не упав, схватил мою руку: «Женя, я тебя поздравляю!»... Следом ринулись другие... На это было жутко смотреть. Стол стоял буквой Т: там, где перекладина, сидело Политбюро, а мое место было в основании. Спустя какое-то время помощник Хрущева Лебедев шепнул мне: «Евгений Александрович, Никита Сергеевич к вам подойдет».
Тогда, правда, вождь прошел мимо, но дня через два позвонил мне из Югославии: сказал, что ведет переговоры с Тито и все время вспоминает одно слово, которое я произнес. По сути, я его, в общем-то, не обзывал, но одно неловкое слово у меня таки сорвалось...
— Какое?
— «Идиот». Разумеется, я не о нем так выразился — просто не мог бы этого сделать...
— Это сколько же, Евгений Александрович, надо было выпить, чтобы...
— ...нет-нет, я ничего там не пил. Или пил — уже не помню, но слово это употребил в совершенно другом контексте. Понимаешь, я так перенервничал, что заявил Хрущеву: «На выставке есть очень плохие картины, ваши портреты — почему вы на них внимания не обращаете? Вы там то с колхозниками, то с рабочими — эти услужливые художники изображают вас, Никита Сергеевич, простите, как идиота».
— Какой кошмар!
— Но я же не утверждал, что он идиот, хотя слово, к сожалению, было произнесено...
— ...и Хрущев, бедный, над этим задумался...
— До сих пор я очень о своей горячности сожалею, а тогда он позвонил и сказал с укоризной: «Что же вы просто меня...». Я хотел оправдаться: «Никита...», но тут всесильный вождь не дал мне договорить: «Ну-ну, вы еще по телефону раз повторите». В этом что-то милое было, ты знаешь... Он вздохнул: «Ладно», — и тут же перешел на ты. «На Новый год придешь?» — спрашивает. «Куда?». — «Как куда? В Кремль. Приходи, встретим вместе. Я к тебе подойду, а то ведь съедят тебя». Я как-то почувствовал, почему он не сделал этого на совещании — сильно обиделся и расстроился.
— Любой бы обиделся...
Евгений Евтушенко и Булат Окуджава — культовые фигуры хрущевской оттепели |
— Ну что делать, если такая была со всех сторон горячность проявлена?
На праздник в Кремль я пришел, хотя настроение было не очень... Как раз накануне объявили, что меня не выпускают в Германию, а там уже ждали, было объявлено выступление. Я собрался уже уходить, и тут опять подбегает ко мне Лебедев — помощник Хрущева, который в свое время помог напечатать стихотворение «Наследники Сталина»... «Останьтесь, Никита Сергеевич к вам подойдет, — сказал и посуровел. — Только вы уж встаньте, Евгений Александрович, уважьте его... Человек все-таки старше вас»... Я удивился: «Какого же вы, однако, обо мне мнения». — «Да ладно — от вас можно всего ожидать»...
В результате Хрущев подошел, но перед этим, часа в четыре утра, он произнес феноменальную речь. Пили, вообще-то, много: Никита Сергеевич был оживлен, с кем-то полемизировал. И вот встал шведский посол Сульман — старейшина дипломатического корпуса, дуайен. Много лет он работал в России, поэтому на хорошем русском языке, хотя и с акцентом, произнес тост: благодарил за приглашение в Кремль, высказывал пожелания советскому народу.
Между прочим, швед обронил фразу: «Я очень уважаю вас, Никита Сергеевич, за вклад в дело мира, хотя и далек от коммунистической идеологии...», и вдруг Хрущев его оборвал. «Да брось ты, — сказал, — господин Сульман. Так долго друг друга знаем: ну как можно столько прожить в Советском Союзе и не проникнуться самой лучшей, самой притягательной идеологией — коммунистической? Какие там у капитализма идеи? Деньги да деньги — а у нас идеалы»...
— Он это искренне произнес?
— Вне всякого сомнения. Хрущев был последним романтиком, поэтому он и в Кастро влюбился. Ему очень нравился молодой энергичный кубинский лидер, не на наши деньги сделавший революцию, и когда Фидель оказался в опасности, Никита Сергеевич решил ему помочь. Для этого и была проведена операция с ракетами, тайно доставленными на Кубу, когда разразился Карибский кризис.
По правде говоря, Хрущеву и в голову не приходило нападать на Соединенные Штаты. Будучи уже на пенсии, Никита Сергеевич сказал мне, что спасение кубинской революции — это лучшее, что он на своем посту сделал. Расчет был на то, чтобы американцы испугались и обязались не трогать свободолюбивый остров. (Между прочим, такой исторический документ существует, хотя в Америке его до сих пор не обнародовали. Признать существование подобной бумажки значило для США потерять лицо).
«МАРШАЛ БУДЕННЫЙ ПОДНЯЛ ТОСТ ЗА КРАСНУЮ КОННИЦУ, КОТОРОЙ АМЕРИКАНСКАЯ ЯДЕРНАЯ УГРОЗА НИПОЧЕМ»
— Мы отвлеклись: а что же Сульман?
— Швед затрепыхался: «Я, в общем-то, не коммунист, конечно...», — и так далее, но тут объявили, что слово предоставляется старейшему члену партии. Вышел старый большевик с седой шевелюрой и со слезами на глазах стал говорить...
— ...как бревно носил с Лениным?
Журнал «Тайм» с портретом советского поэта на обложке — большая редкость |
— (Улыбается). Выступал он, конечно, немножко смешно, но от души... Никита Сергеевич даже всплакнул, а потом встал и произнес незабываемую речь... Было уже после четырех утра... «Смотрите, — обратился он к залу, — какие люди сделали нашу революцию, как они верили! Конечно, американцам легче — у них вон сколько всяких партий, а тут на плечах одной держится вся страна. Значит, люди в ней должны быть отборные, с чистой совестью. Наша партия очень большая — и в этом ее и сила, и слабость. Оглянешься: сколько карьеристов в нее поналезло... Напринимали их столько, что не знаешь порой, что делать.
Иногда, — продолжал он, — я не сплю ночами и думаю, думаю, думаю: как же из этой ситуации выйти? Устроить очередную чистку? Но все хорошо знают, к чему это приведет... Опять все покатится, как с горы снежный ком: невинные будут страдать, а виновники ускользнут. Знаете, мне тут пришла одна мысль. Надо нам, надо нам... — Хрущев не сразу нашел слово, — весь наш народ объявить народом-коммунистом и отменить партию. Тогда и проблемы не будет».
— Это случайно не встреча 64-го года была?
— Совершенно верно.
— Тогда ясно, почему в том году Хрущева убрали...
— (Радостно). Ты все понял! Журналистов, тем более с микрофонами, там было мало, а под утро почти не осталось, но тут по залу стали ходить люди с военной выправкой и цепким взглядом, и у двух-трех человек на моих глазах вырвали из рук микрофоны. Они, видимо, поняли: нельзя, чтобы эта крамола вышла за пределы кремлевских стен.
Ну а потом Никита Сергеевич выполнил все, что мне обещал.
— Подошел?
— Не просто так, а после исполнения песни «Хотят ли русские войны», которую очень любил. Тепло поздоровался с моей женой и вообще был неподдельно радушен. Все шептал: «Ну пойдем, пойдем рядом. Да ты как-то поближе держись-то, ну, а то ведь затопчут — только пуговицы будут выплевывать».
— Видите, как поддержал!
— И это несмотря на бестактное слово, которое у меня слетело.
Только Хрущев отошел, тут же появился Брежнев, и я первый раз с ним пообщался. Он мне сказал: «А ведь меня, Евгений Александрович, держат тут только за то, что я, единственный из членов Политбюро, могу вальс танцевать со Снегурочкой»...
Что ни говори, а Никита Сергеевич живой человек был, не мертвый, и хотя много наделал глупостей, хватало в нем и хорошего... Я, например, многое прощаю ему за то, что, пойдя против Политбюро, он выпустил сотни тысяч заключенных из лагерей.
— Как ни странно, многие бойцы старой большевистской гвардии видели в вас родственную душу, испытывали к вам почти что отцовские чувства... Если не ошибаюсь, однажды вас решил поддержать даже легендарный маршал Буденный...
В 60-е годы XX века, когда поэты выступали на площадках и площадях, Евтушенко был одним из самых активных |
— Ой, эта история тоже забавная. Как раз тогда я закончил «Братскую ГЭС», был в опале и месяца три назад мне не дали выйти на сцену на том злополучном вечере у космонавтов. 9 Мая, в праздник Победы, меня позвали выступать в ВТО, куда пригласили двух маршалов — Ротмистрова и Буденного, а еще моего врага — генерала Востокова. В свое время этот вояка пытался запретить песню «Хотят ли русские войны» — под предлогом, что она деморализует боевой дух армии. Только благодаря вмешательству нашей бедной, многострадальной, нервной, капризной, своевольной, но все-таки тоже человечной Екатерины Алексеевны Фурцевой у него ничего не вышло. При мне она позвонила руководителю Советского телевидения Лапину и сказала: «Я пока еще член Политбюро и министр культуры! У меня сейчас товарищ Евтушенко в гостях, мы с ним чаек завариваем, так чтобы в течение 15 минут эта песня была в эфире — я слушаю». В исполнении Марка Бернеса она прозвучала тогда как гром с ясного неба.
Дима, ты не поверишь: боевой маршал Буденный пришел на мое выступление с... шашкой.
— Это был нехороший знак?
— Нет, но представь: сидит человек в первом ряду, положив руки на шашку и распушив свои усы... Увидев меня на сцене, генерал Востоков задергался, — представляешь, как он меня ненавидел? — но сдержался, не потребовал запретить выступление. Видно, после фиаско с песней не решился.
Я читал главу из «Братской ГЭС» и так боялся, что сейчас что-то ужасное произойдет, типа встанет Буденный и скажет: «Позор!» или что-нибудь в этом роде. Об этом под заголовком «Маршалы возмущены поступком поэта Евтушенко» раструбили бы все газеты, но, читая «Азбуку революции» про Гражданскую войну, я успокоился — увидел, что у Семена Михайловича блеснула скупая мужская слеза...
— ...и скатилась в усы...
— Потом был маленький банкет, на который пригласили участников и почетных гостей — и Буденного, и Ротмистрова, и Востокова. До тех пор я никогда не видел, как коньяк пьют фужерами, а Семен Михайлович полными глотками осушил бокалов пять. Его физическая сила меня потрясла!
— Он же уже в возрасте был?
— Ну конечно. Затем легендарный маршал произнес большой философский тост о грядущей войне. Для затравки всем задал вопрос: какой род войск станет после третьей мировой самым главным? «Представьте, — сказал он, — все разрушено, жуткая картина... Кто пройдет по руинам?». Ротмистров пробасил: «Ясно кто — бронетанковые войска». Востоков тоже подал голос: «Я все-таки считаю, Семен Михайлович, что решающую роль сыграют ракетные части»...
Буденный стукнул об пол шашкой: «Ракетные установки будут разбиты, не уцелеет никто — останутся только красные конники. Красная кавалерия и пройдет по руинам, так как же не выпить, товарищи, за нашу конницу, которой американская ядерная угроза нипочем».
«Это великое искусство — все время меняться и оставаться собой, не предавая идеалов молодости» |
— «Здравствуй, лошадь, я Буденный»...
— Поразительно, да? Затем он окинул присутствующих победным взглядом и поднял бокал за меня и мою поэму: мол, есть еще у нас парни, которых, бывает, бьют, а они стоят, как мы когда-то, сражаясь с белополяками. Было в этом, черт возьми, что-то по-детски трогательное, и уж, конечно, вблизи многое видится не так, как пишут потом в книжках и исторических исследованиях.
...Естественно, я Семену Михайловичу благодарен, да и как иначе — он меня защитил. Наверняка кто-то из гостей вечера должен был написать куда следует, что маршал Советского Союза поддержал Евтушенко и поднял за него тост, но то ли не решился, то ли был сильно пьян, то ли наверху значения этому не придали.
«О БРОДСКОМ Я ГОВОРИТЬ НЕ ХОЧУ. ИЗЛОМАННЫЙ ЧЕЛОВЕК... БОГ ЕМУ СУДЬЯ!»
— Не секрет, что многие собратья по перу отчаянно вам завидовали и даже этого не скрывали. Ну еще бы — вы были ярким поэтом, постоянно у всех на виду, женщины вас любили, ваши стихи печатали, вы ездили по всему миру, еще и ордена получали. Если не ошибаюсь, поэту Евгению Долматовскому, с которым дружили, вы посвятили шутливое четверостишие:
Ты Евгений, я — Евгений,
Ты не гений, я — не гений.
Ты говно, и я говно,
Ты недавно — я давно...
— (Сухо). Не надо такое озвучивать — я этого не писал.
— Хорошо, а в чем все-таки выражалась зависть?
— Ну, я бы не обобщал — не все испытывали ко мне это черное чувство. Были люди, особенно поэты фронтового поколения, которые помогали и очень сильно... К ним я отношу Симонова (Константин Михайлович все время меня поддерживал), Луконина, Гудзенко, Межирова... Александру Петровичу уже за 80, но когда мне бывает некому почитать стихи, я звоню ему, где бы ни находился...
— Автор хрестоматийного «Коммунисты, вперед!» эмигрировал, насколько я знаю, в Соединенные Штаты...
— Да, и живет нынче в Нью-Йорке. Недавно у него вышла замечательная книга «Артиллерия бьет по своим» — по названию того стихотворения, за которое я был исключен когда-то из Литературного института.
— Что интересно, в Штатах, где в последние годы вы прочно обосновались, долгое время жили такие классики русской литературы, как Солженицын и Бродский. Вы переписывались, общались? У вас была взаимная любовь или, наоборот, взаимная ненависть?
— О Бродском говорить не хочу — я не знал его лично, но сделал для него все, что мог, написал даже в его защиту письмо. В то время я находился в Италии, поэтому попросил моих друзей из Итальянской компартии: Ренато Гуттузо и других — меня поддержать. Советский посол Семен Павлович Козырев сообщил в Москву, что итальянские коммунисты просят сократить Бродскому срок, потому что слишком суровый приговор врагам СССР только на руку.
— Бродский вашего заступничества не оценил?
— Мне, повторяю, не хочется обсуждать эту тему. Бог ему судья, ведь не оценил он даже поступок женщины, которая сделала его имя известным всей планете, застенографировав судилище над ним, — ни одного доброго слова о Фриде Вигдоровой Бродский не произнес. Такой это был изломанный человек! Бродский — очень талантливый поэт, и стихи его, особенно написанные до отъезда из России, я люблю, включил в антологию, но он принадлежал к такому своеобразному типу людей, которые, когда кто-либо им помогает, чувствуют унижение и отвечают на добро неприязнью. К сожалению, его оскорбительные высказывания обо мне перепечатываются, и круги от них расходятся до сих пор.
«Конечно, сейчас мои стихи стали другими, не такими, как 40 лет назад, но я ведь и сам стал другим...» |
— Солженицын тоже человек сложный?
— Мы все сложные — а я разве простой? В защиту Александра Исаевича я тоже выступал много раз и считаю его литературно-исторической фигурой огромного масштаба. Употребляемое мною слово «исторической» не означает, что я не считаю Солженицына просто талантливым писателем. У него есть очень интересные по языку произведения, но он совершенно не умеет писать о любви, лишен этого начисто, поскольку вечно в борьбе и ввязывается в нее постоянно... Солженицын так и не написал своей Наташи Ростовой на первом балу, хотя, как и Толстой, он тоже бессмертен.
— Это правда, что Брежнев ваши стихи любил и даже цитировал их по памяти?
— С Леонидом Ильичом я фактически только раз беседовал обстоятельно — по телефону. Если же на каких-то мероприятиях и видел его, то в основном когда он проходил мимо, но Клавдия Шульженко рассказывала мне, что однажды у нее на глазах к нему стал приставать Эрих Хонеккер. «Что же этот Евтушенко, — вопрошал он, — на вопрос о будущем Германии отвечает, что Берлинская стена падет?»...
До этого точно так же Вальтер Ульбрихт жаловался на меня Хрущеву: «Евтушенко подрывает работу нашей партии, вредит коммунистической идеологии»... Никита Сергеевич ответил ему очень остроумно — он сам мне об этом потом рассказывал. «Товарищ Ульбрихт, — развел руками, — ну что, по-вашему, я должен с ним сделать? В Сибирь сослать? Так он там родился. Не обращайте внимания — с поэта какой спрос?». Так ему и заявил, представляешь!
Ульбрихт тогда согласился, а Хонеккер был просто в ярости. «Товарищ Брежнев, — сказал, — опять этому Евтушенко неймется: все время он повторяет, что Германия должна быть свободной и воссоединиться, что стены не будет. Он внушает гэдээровской молодежи крамольные мысли».
На это Брежнев ответил: «Товарищ Хонеккер, он не политик, а только поэт. Давайте я вам лучше его лирические стихи почитаю». С ходу, почти не сбиваясь, Брежнев продекламировал «Любимая, спи», а потом попросил Шульженко спеть мою песню. Лидер ГДР замолчал. Восторга не выражал, но, по-видимому, смирился...
«В ПОСЛЕДНЕЕ ВРЕМЯ У МЕНЯ СНОВА ПРОБИЛАСЬ ЛИРИЧЕСКАЯ СТРУЯ»
— Кстати, о песнях... Обычно, говорят, вам хватало четверти часа, чтобы на готовую мелодию написать текст...
— Когда-то я и впрямь на спор сочинил «Не спеши» за 15 минут, хотя над самой первой песней несколько часов корпел. Я отметил 22-летие (как давно это происходило, промолчу), когда мне позвонил знаменитый композитор Эдуард Колмановский. Уже позже мы написали с ним «Хотят ли русские войны» и много других песен, а тогда не были даже знакомы. «Женя, — сказал Эдик, — я хорошо знаю ваши стихи, наслышан о вашем военном детстве на станции Зима, о том, как с сибирскими солдатками, ожидающими своих мужей с войны, и с вдовами вы пели частушки, потому хочу предложить вам одну мелодию — очень народную, русскую».
Я приехал к нему, и он наиграл мелодию, которая сразу легла мне на сердце. «Сколько вам нужно времени, чтобы написать стихи?» — спросил Колмановский. «Давайте немножко у вас посижу, и все будет готово»... Стихи он принял сразу, и новая песня очень хорошо пошла. Позже ее исполнила молодая и тогда еще никому не известная швея Люда Зыкина (в репертуаре Людмилы Георгиевны она стала одной из самых знаменитых)...
Месяца через три после того, как песня впервые прозвучала по радио, я оказался в чудесном северном поселке, где говорили на старом «окающем» наречии. Когда шел по улице, женщина с пустыми ведрами пересекла мне дорогу и сказала: «Постой, сынок! Я сейчас ведра наполню и потом еще разок дорогу пересеку, а то дороги тебе в жизни не будет». Я выполнил ее просьбу, и кто знает, может поэтому моя жизненная дорога — пусть в кочках, рытвинах, выбоинах и опасных ямах, куда я постоянно проваливался, — все же сложилась.
Там, на берегу маленькой речушки, впадавшей в Белое море, женщины по-старинному деревянными палками о камни стирали-отбивали белье и пели что-то знакомое. Я не поверил своим ушам — они выводили: «Ах, кавалеров мне вполне хватает...». Гордо приосанившись, я подошел. «Скажите, пожалуйста, — спросил, рассчитывая услышать свою фамилию, — а кто автор?». — «Дык это ж наша, деревенская, народная...» — был ответ. Сперва я обиделся, но после сообразил, что это наивысший комплимент, оценка, важнее всех нобелевских премий. (Поет):
Бежит река, в тумане тает,
бежит она, меня дразня.
Ах, кавалеров мне вполне хватает,
но нет любви хорошей у меня!
Танцую я фокстроты-вальсы,
пою в кругу я у плетня.
Я не хочу, чтоб кто-то догадался,
что нет любви хорошей у меня.
Стоит береза у опушки,
грустит одна на склоне дня.
Я расскажу березе, как подружке,
что нет любви хорошей у меня.
Все парни спят, и спят девчата.
Уже в селе нет ни огня.
Ах, я сама, наверно, виновата,
что нет любви хорошей у меня!
— Народ принимал вашу раннюю любовную лирику на ура, чего не скажешь о критиках. Гневно клеймя, они даже окрестили вас певцом грязных простыней...
— Господи, на фоне того, что сейчас печатается, эти стихи — как проповедь целомудрия.
— Отметив 73-летие, вы снова вернулись к любовной лирике. Переживаете вторую молодость?
— Да, в последнее время у меня вдруг снова пробилась лирическая струя. Конечно, стихи стали другими, не такими, как лет 40 назад, но я ведь и сам стал другим...
Иногда нормальную человеческую эволюцию мы принимаем за хамелеонство и требуем от писателей всегда оставаться такими, какими они когда-то нам понравились, но человек должен эволюционировать. Это великое искусство — все время меняться и одновременно оставаться самим собой, не предавая идеалов своей молодости, это в сущности то, что я стараюсь делать. Если не получается — не от злого умысла, не от того, что написанное прежде перечеркнул.