Элита
Верхний слой
Виталий КОРОТИЧ 7 Октября, 2004 00:00
Процитирую директиву, которой руководствовался украинский Главлит во второй половине ХХ века и которая гласила, что необходимо изымать и запрещать "произведения, идеализирующие старину, уход в далекое прошлое", кроме того, было велено запретить "произведения, в которых обобщаются отрицательные явления нашей действительности, носящие временный характер и нетипичные для нашего общества (например, бюрократизм некоторых звеньев советского аппарата, взяточничество, блат и др.)".
(Продолжение. Начало в NN36, 37, 38)
ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ ДЕРГАЛАСЬ, ПЫТАЯСЬ ВЫЖИТЬ
Шло отмежевание от прошлого вместе с его стандартами, его героями и его культурой - время разрывалось на части. Новую власть критиковать не разрешалось, да и немногие решались на такое. Процитирую директиву, которой руководствовался украинский Главлит во второй половине ХХ века и которая гласила, что необходимо изымать и запрещать "произведения, идеализирующие старину, уход в далекое прошлое", кроме того, было велено запретить "произведения, в которых обобщаются отрицательные явления нашей действительности, носящие временный характер и нетипичные для нашего общества (например, бюрократизм некоторых звеньев советского аппарата, взяточничество, блат и др.)".
В цековской записке о сценарии фильма Игоря Савченко про Тараса Шевченко отмечается, что требуется задержать съемки, поскольку: "Повествуя о пребывании Шевченко на Украине, автор чрезмерно широко показывает его в обществе панов...". Советские культурные элиты вызревали под надзором, старательным до идиотизма. В уничтоженной империи не было никакого "самодержавного реализма", у нас же появился "реализм социалистический", породивший самое ужасное, что может произойти с интеллигентской душой, - самоцензуру.
Сразу же скажу, что нет надобности идеализировать отношения деятелей культуры с государством ни в какую эпоху. И украинских бандуристов рубили вместе с бандурами за их пение прямо у дорог, и русский царь Алексей Михайлович в XVII веке приказал утопить в Москве-реке несколько сот возов с гуслями, дудками, домрами и бубнами - для пресечения "бесовских игрищ". Через 200 лет после этого Лермонтов писал о Пушкине: "Восстал он против мнений света, один, как прежде, - и убит", а Леся Украинка в следующем столетии расcказывала о том, как трудно "жив поет нещасний", который "мав талан до вiршiв не купований, а власний...".
Размышляю о писателях, потому что сам я один из них, а все интеллигентские взлеты с падениями прослеживаются на писательских судьбах довольно типично, но не лучше и не хуже, чем на всех прочих. Писатели бывали у нас заметной частью общества, а некоторые из них обретали время от времени статус "властителей дум", что в других странах случалось крайне редко. В бывшей империи с ними иногда заигрывали, как с Пушкиным, иногда пытались искоренить, как Шевченко, но всегда это было в рамках существующих общественных отношений и законов.
Писатели служили власти, как Булгарин или Кукольник, спорили с властью, как Некрасов или Белинский, содержали французских певиц, как Тургенев, прибивались к антидержавным заговорам, как Чернышевский. Иногда писатели возносились до ранга тайного советника, как Державин, или до академика-графика, как Шевченко. Они же, как Шевченко, тянули лямку ссыльного солдата, их вешали, как Рылеева, карали за вольнодумство, как Радищева, или назначали цензорами, как Гончарова. Писателей убивали на дуэлях, как Пушкина и Лермонтова, отлучали от церкви, как Льва Толстого, они проигрывались в казино, как Достоевский, и сходили с ума, как Гаршин.
История литературы полна жизнеописаний трагических и странных, но есть одна закономерность, которую точно сформулировал великий швейцарец Альберт Швейцер: "Когда общество воздействует на человека сильнее, чем человек на общество, начинается деградация". Именно поэтому мне гораздо больнее говорить о литературе советской, которая стала частью не общественной жизни, а аппарата власти и, слава Богу, в основном умерла вместе с ним. Конечно же, я не имею в виду Мандельштама с Ахматовой, Пастернака, Булгакова или Тычину в его вершинных взлетах. Но, поддавшись усилиям государства приспособить литературу для собственной пользы, слишком многие советские интеллигенты пошли на службу административной системе.
Это было полным выпадением из традиции! Владимир Набоков искренне удивлялся: "Писателей и книги можно запрещать и изгонять, цензоры могут быть мошенниками и дураками, рассвирепевшие цари могут бушевать, сколько им вздумается. Но что за чудное открытие сделано в советское время, имею в виду создание литературного сообщества, в котором сочиняют то, что государство прикажет...".
Совершенствовались методы приспособленчества. Существовали формы мимикрии, которые стали считаться приличными хотя бы потому, что не были связаны с доносительством. Одну из них излагает Аркадий Белинков, литературный критик, бежавший из страны в 60-е годы: "Поскольку пересматривать свое мировоззрение хочешь не хочешь, а все равно надо, то уж лучше это делать как следует, то есть не бросаться сразу, как свистнут, неприлично давя всех, с совершенно неуместными визгом и улюлюканьем, а прийти в подходящий момент и сказать: вот так, мол, и так. Говорить нужно с подкупающей искренностью, с достоинством и ощущением внутренней свободы, и в то же время с глубокими переживаниями". Этим методом пользовались мэтры, такие, как Максим Горький или Максим Рыльский, - здесь надо было иметь выправку и светскую репутацию. Но результат всегда был плачевен.
Бордюгов, известный современный историк, пишет: "Примиряясь с революцией, интеллигенция сначала резервировала за собой право критически относиться к некоторым ее сторонам, например, к политике власти в отношении интеллигенции. Затем, примиряясь с этой политикой, она резервировала за собой скептическое отношение к установлению некоторых нравственных норм. Потом, примиряясь с этими нормами, интеллигенция резервировала за собой право не принимать преобладание вокальной музыки над инструментальной и т. д., и т. п. В конце концов, объект какого-либо резервирования сводился к нулю, оставалось лишь право "безоговорочно соглашаться".
У советской власти интерес к интеллигенции, особенно творческой, то обострялся, то исчезал напрочь. Сама интеллигенция - вернее, та ее часть, которая сохранилась в стране, - дергалась, пытаясь выжить и сберечь достоинство в одно время, что бывало зачастую немыслимо. Власти были подозрительны и суровы. Вот выдержка из секретного доклада ОГПУ от декабря 1931 года: "В своей творческой практике антисоветские элементы среди интеллигенции (литература, кинематография) становятся на позиции грубого приспособленчества и политического лицемерия - во имя общественной маскировки, а в ряде случаев и материального благополучия. Вместе с тем ими создается подпольная литература "для себя"...
"ОДОЛЕВАЕТ ПРОСТО МАНИАКАЛЬНОЕ ЖЕЛАНИЕ ВЗЯТЬ КУСОК ГОВНА ИЛИ ДОХЛОЙ РЫБЫ И БРОСИТЬ В ПРЕЗИДИУМ"
Иногда писатели теряли чувство меры. Даже Михаил Булгаков вдруг рванулся написать пьесу "Батум" о Сталине, и понадобилось вмешательство вождя, чтобы пресечь этот порыв. Алексей Толстой однажды так расстарался, произнося верноподданнический тост на правительственном приеме, что Сталин подошел к нему, хлопнул по плечу и перебил словами: "Хватит стараться, граф!".
Не все холуйствовали. Интеллигентское несогласие, даже сопротивление, иногда прорывалось в открытых формах, как диссидентские вспышки последних советских лет или подметные, уходящие за рубеж, письма разного рода, во многом похожие на письмо без подписей, распространявшееся в дни первого съезда советских писателей (тоже юбилей, этот съезд собрали ровно 70 лет назад - в 1934-м). Письмо было адресовано иностранным гостям мероприятия: "Вы устраиваете у себя дома различные комитеты по спасению жертв фашизма, вы собираете антивоенные конгрессы, вы устраиваете библиотеки сожженных Гитлером книг, - все это хорошо. Но почему мы не видим вашу деятельность по спасению жертв от нашего советского фашизма, проводимого Сталиным? Этих жертв, действительно безвинных, возмущающих и оскорбляющих чувства современного человечества, гораздо больше, чем все жертвы всего земного шара, вместе взятые, со времен окончания мировой войны...".
Настроения в писательских делегациях тоже были разнообразны. В своей записке от 31 августа 1934 года НКВД, в частности, сообщает партийному начальству о том, что творится в украинской делегации. Цитирую слова поэта Михаля Семенка: "Все идет настолько гладко, что меня одолевает просто маниакальное желание взять кусок говна или дохлой рыбы и бросить в президиум... Разве можно назвать иначе, как не глумлением, всю эту лживую церемонию? Добрая половина людей, сидящих в зале, особенно делегатов национальных республик, страстно желала бы кричать о массе несправедливостей, протестовать, говорить человеческим, а не холуйским языком, а ее заставляют выслушивать насквозь лживые доклады вождей о том, что все благополучно...".
Постепенно высказываемые вслух претензии мельчали. Через год после создания Союза советских писателей Максим Горький пишет секретарю ЦК Андрееву о том, что "литератор живет на берегу моря, но не купается, что было бы полезно ему. Почему не купается? У него нет 3 рублей на покупку трусиков. А он ценный работник...".
Как все меняется: уровни мышления, интонации, сама жизнь!
"ХОЧ НОМIНАЛЬНО МИ В ЄВРОПI, АЛЕ ФАКТИЧНО - В КОНОТОПI"
Иронизировать можно сколько угодно, но в 1917 году растерянный философ Федор Степун восклицал, размышляя над случившимся: "Интеллигенция десятилетиями подготавливала революцию, но себя к ней не подготовила. Почти для всех революция оказалась камнем преткновения, большинство больно ударила, многих убила", а Зинаида Гиппиус вздыхала: "Мы - весь тонкий, сознательный слой России, - безгласны и бездвижны, сколько бы мы ни трепыхались. Быть может, мы уже атрофированы...". А теперь вот Горький пишет партийному начальству о трусиках...
Наблюдая всеобщее погружение в трясину, Максим Рыльский иронизировал в двусмысленном стишке:
Хоч номiнально ми в Європi,
В найкращiй iз її країн,
Але фактично - в Конотопi,
Що мучить нас, як сучий син!
В найкращiй iз її країн,
Але фактично - в Конотопi,
Що мучить нас, як сучий син!
Провинциализация советской культуры была умышленна и ужасна. Ни в какие международные культурные ассоциации советская страна не входила, было специальное постановление Политбюро "О нецелесообразности участия в художественных выставках за границей" (кстати, тем же решением была одобрена продажа за границу трех полотен Рембрандта). Украинская культура страдала еще больше, находясь под двойным присмотром: из центра и от родимых доносчиков. Погружение в "духовный Конотоп" обрывало прежние связи, вышвыривало из общения с окружающим миром. Интеллигентнейшие друзья Рыльского по группе писателей-неоклассиков - Микола Зеров, Михайло Драй-Хмара, Павло Филипович - погибли в концлагере. А сам Максим Тадеевич заплатил свою цену (Тычина называл это "Поцiлувати пантофлю Папi") и был принят в партию специальным решением ЦК от 9 апреля 1943 года. 12 мая 1944 года таким же постановлением в партию зачислили Павла Тычину.
Иногда вожди снисходили до интимности с прирученными писателями. Вот несколько строк из письма Сталина драматургу Александру Корнейчуку от 28 декабря 1940 года: "Читал Вашу "В степях Украины". Получилась замечательная штука - художественно цельная, веселая-развеселая... Между прочим, я добавил несколько слов на 68 странице. Это для большей ясности. Привет! И. Сталин". Через два дня, 30 декабря 1940-го, специальным постановлением ЦК в партию была принята Ванда Василевская, супруга Корнейчука.
Михаил Шолохов и вовсе позволял себе панибратствовать с вождем. Вот строки из письма от 11 декабря 1939 года: "Дорогой товарищ Сталин! 24 мая 1936 года я был у Вас на даче. Если помните, - Вы дали мне тогда бутылку коньяку. Жена отобрала ее у меня и твердо заявила: "Это память и пить нельзя!" Я потратил на уговоры уйму времени и красноречия. Я говорил, что бутылку могут случайно разбить, что содержимое ее со временем прокиснет, чего только не говорил! С отвратительным упрямством, присущим, вероятно, всем женщинам, она твердила: "Нет! Нет и нет!". Дальше Шолохов клянется, что к очередному сталинскому дню рождения он непременно допишет "Тихий Дон" и тогда уж точно вылакает пресловутую бутылку за здоровье вождя...
Так что вроде бы жизнь была - с общением, с полным отмежеванием от стиля "проклятого прошлого", о котором было запрещено думать и вспоминать.
...Общение - слово однокоренное с "обществом", и во все времена люди не могли подолгу выдерживать одиночество. Тем более раньше, когда еще отсутствовали телефон и телевизор, радио и массовая периодическая печать. Помните, роман графа Толстого "Война и мир" начинается французским текстом (это был язык дворянского общения) и описанием бала у фрейлины Анны Шерер, где были представлены "люди самые разнородные по возрастам и характерам, но одинаковые по обществу".
У балов, проходивших в мире, обреченном большевиками на разрушение, были свои сценарии и строгие правила. К балам готовились - это были праздники общения, показы мод, ярмарки невест. На балу не мог появиться человек, которому "отказано от общества", чья порядочность поставлена под сомнение. Балы происходили на разных уровнях, но без них невозможно было стать заметным среди "своего круга". Константин Станиславский вспоминает, как в годы его молодости "Балы давались ежедневно и молодым людям приходилось бывать в двух-трех домах в один вечер... Приглашенные приезжали чуть ли не цугом, со своей прислугой в парадных ливреях на козлах и сзади, на запятках. Против дома, на улице, зажигались костры, и вокруг костров расставляли угощение для кучеров. В нижних этажах дома готовился ужин для приехавших лакеев... Чаще всего танцы кончались при дневном свете следующего дня и молодые люди прямо с бала, переодевшись, отправлялись на службу в контору или в канцелярию"...
Это не было любовью к разгулу, а в основном служило средством утоления тоски по цивилизованному общению. Балы давали даже те, кто не мог себе позволить этого слишком часто, - таковы были правила совместного бытия (помните, как отец Евгения Онегина, служивший "отлично, благородно", давал всего по три бала в год и все-таки "разорился наконец"). Императорские балы происходили под большие оркестры, но и на деревенских приемах, где сопровождать танцы своей игрой на скрипке или на пианино мог иногда лишь местный учитель музыки, поведение приглашенных бывало строгим, а репутация и умение себя вести определяли место человека в обществе. Конечно, случалось всякое, и рядом с бальными залами полагалось иметь одну или несколько комнаток с топчанами, где могли бы отлежаться перебравшие гости.
Общение происходило и в клубах. Например, в Киеве с конца 30-х годов XIX века были дворянский и купеческий клубы (если приглядитесь, среди потолочной лепнины в концертном зале Киевской филармонии можно увидеть жезлы Меркурия - в здании когда-то было Купеческое собрание), было Литературно-артистическое общество, был Украинский клуб. Работали свои театры и приезжали европейские, в том числе почти ежегодно - французский. А во время знаменитых Конрактовых ярмарок киевские балы и концерты гремели на всю Европу, к ним готовились подолгу, и бывали они заметны издалека...
На разных уровнях постоянно отрабатывались нормы общения, взаимной терпимости, сосуществования в обществе, которые въедались в кровь и не уходили никогда. В 20-е годы обнищавший писатель - бывший киевлянин Михаил Булгаков - приходил в газету "Гудок", где он тогда работал, всегда в белых манжетах, крахмальном воротничке и аккуратно завязанном галстуке. Один из его коллег, шутя, рассказал, что Булгаков встретил его однажды утром в пальто, наброшенном на пижаму. Писатель покраснел, возмутился: "Такого не могло быть!".
Продолжение следует
Если вы нашли ошибку в тексте, выделите ее мышью и нажмите Ctrl+Enter