В разделе: Архив газеты "Бульвар Гордона" Об издании Авторы Подписка
Больше, чем поэт

Евгений ЕВТУШЕНКО: «Что было бы, — думаю я порой, — если бы Пушкин воскрес и прошелся бы по нынешнему Петербургу? Не дай Бог ему с его черными курчавыми волосами попасться на глаза каким-то скинхедам — они бы могли убить гения своими заточками»

Дмитрий ГОРДОН. «Бульвар Гордона» 25 Июля, 2008 00:00
Часть II
Дмитрий ГОРДОН

(Продолжение. Начало в № 28)

«ПОЧЕМУ МОЕ МНЕНИЕ О СТАЛИНЕ ДОЛЖНО ИЗМЕНИТЬСЯ, ЕСЛИ Я НЕ МОГУ ВОСКРЕСИТЬ НИКОГО ИЗ УБИТЫХ?»

— Евгений Александрович, вы всегда были страстным и последовательным борцом со сталинизмом — достаточно вспомнить нашумевшее стихотворение «Наследники Сталина», однако сегодня мы видим, что образ вождя народов в России отбеливается, отмывается от кровавых пятен... Зачем далеко ходить, если такие разные люди, как демократ Эдуард Шеварднадзе и гэкачепист маршал Язов утверждали в беседе, что Сталин — гений ХХ века и что такие исторические фигуры рождаются раз в тысячелетие...

(Искренне удивляясь). Эдуард Амвросиевич тоже так говорил? Не может быть!

— Меня это вообще наповал сразило. Он, в частности, сказал: «Берия однозначно преступник и негодяй, а Сталин — великий человек, уникальная личность, глыба». Я вот смотрю сегодня российские фильмы, слушаю российских политиков (большинство которых — выходцы из Комитета государственной безопасности) и не могу отделаться от впечатления, что они дружно подготавливают народ к тому, что великого Сталина все-таки оболгали. Соратники, дескать, были плохие, а Иосиф Виссарионович святой: когда умер, один френч после него остался и две пары сапог. Скажите, ваше мнение о Сталине сегодня не изменилось?

— А почему оно должно измениться, если я не могу воскресить никого из убитых по его приказу — ни одного человека? Кроме того, все эти легенды, что якобы он ничего не знал, шиты белыми нитками.

— И тем не менее Шеварднадзе настаивает, что Сталин пребывал в блаженном неведении...

— Нет, ну конечно, все знать невозможно, но его подписи стоят под очень многими расстрельными документами — это факт установленный. Как же так? Умирает хозяин дома, подвал которого доверху набит трупами, а нам говорят, что он ни о чем не догадывался? Так не бывает! Сталин, без сомнения, был параноиком, а знаешь, что для меня оказалось самым разоблачительно-страшным? Я же видел его все-таки на демонстрациях, а теперь даже не знаю, кто стоял на трибуне: Сталин или его двойник. Таковых было несколько человек — это сейчас абсолютно точно уже установлено.

Я не совсем согласен с тобой, что линия на обеление кровавого диктатора в наших масс-медиа якобы преобладает, в частности, недавно я посмотрел фильм «Сталин-life» — очень интересная, на мой взгляд, картина, в которой предпринята попытка заглянуть внутрь и нет грубого шаржа. Примерно таким образом стареющий Коба и воспринимал, очевидно, окружающий мир — путался уже не только в людях, но и в себе.


Виталий Коротич был одним из первых, кому Евгений Евтушенко в 1961 году прочитал свой «Бабий Яр» и кто поддержал поэта. 1989 год, Москва, I Съезд народных депутатов СССР



Я не могу сказать, что в этом фильме Сталин показан исключительно положительно, хотя есть и противоположные примеры... Борьба между разными линиями и концепциями в оценке деятельности генералиссимуса продолжается, а почему она так затянулась? Да потому, что в наше общество глубоко вросли микробы веры в силу и культ личности. Есть даже такая теория, что все равно ничего с Россией не сделаешь — сильная рука ей необходима. Я же считаю, что нам требуется не одна, а миллионы сильных рук, а также могучих умов, добрых сердец...

— ...и не избирательная, не склонная к забывчивости память. Вы упомянули гениального композитора Дмитрия Шостаковича, который говорил, что большинство его симфоний — это надгробные камни. «Где ставить памятник Тухачевскому или Мейерхольду? — спрашивал он. — Только музыка может им стать». Величайшим, я считаю, мемориалом стала его знаменитая 13-я симфония, написанная к вашему стихотворению «Бабий Яр», а как возникла идея такого сотрудничества? До этого вы, если не ошибаюсь, имели дело только с поэтами-песенниками...

— Прежде всего я очень горд тем, что впервые прочел «Бабий Яр» здесь, в Киеве, в 61-м году... Написал его за день до моего вечера в Октябрьском дворце, не зная еще, что прямо под ним находятся подвалы и подземные ходы, в которых допрашивали, мучили, истязали и убивали выстрелами в затылок сотни людей. Читал это стихотворение, стоя на сцене, как на плоту, покачивающемся на еще не засохшей крови...

Я был не первым, кто написал о Бабьем Яре: еще в 44-45-м годах мальчишкой прочитал два прекрасных, сильных стихотворения, авторами которых были киевляне Илья Эренбург и Лев Озеров, вошедшие вместе с Советской Армией в освобожденный Киев. Особенно меня потрясли строки Льва Озерова:

Я пришел к тебе, Бабий Яр,
Значит, возраст у горя есть.
Значит, я немыслимо стар,
Но столетья считать — не счесть.


Я еще тогда дал себе слово, что обязательно должен на этом месте побывать, а попал сюда через полтора десятка лет вместе с Толей Кузнецовым — в то время совсем молодым писателем. Познакомились мы в Каховке, и он рассказал мне чудовищные подробности произошедшего в Бабьем Яру. Толя еще даже не задумывал свой роман, и я воскликнул: «Ну как же ты, один из немногих, видевших все своими глазами людей, не напишешь об этом? Ты должен, обязан!». Он растерялся: «Это не напечатают!». — «Да плюнь ты, — сказал я, — главное — написать. Пусть не сейчас, так когда-нибудь опубликуют». У него получился очень хороший роман — искореженный, правда, цензурой...

— Вас не удивляло, что в послевоенные годы тема Бабьего Яра из советских газет исчезла?

— Это был поразительный заговор молчания! Когда мы поехали с Толей в Бабий Яр, я не рассчитывал обнаружить большой монумент, но все-таки думал, что какой-то памятный знак там стоит. Вместо него увидел... свалку. Грузовики с откидывающимися бортами подвозили все новые порции мусора, бульдозеры сгребали гниющие отходы — и все это на костях, на братской могиле, в которой нашли последний приют десятки тысяч неизвестных мне и остальному человечеству расстрелянных, распятых судеб.

Со мной случилось что-то невероятное... Обычно стихи я пишу только в двух случаях: если чувствую к чему-нибудь или к кому-нибудь какую-то невысказанную нежность или если душу раздирает стыд. Я не согласен с теми, кто «Бабий Яр» и многие мои другие стихи называет политическими, — на самом деле, это вещи просто человеческие, написанные от стыда, от противоестественности и отвратительности происходящего на моих глазах и ясного осознания, что такого на Земле быть не должно. Жизнь — прекрасный невозвратимый подарок судьбы, и никто не имеет права ее отбирать, как это было в Бабьем Яру, в сталинских тюрьмах и лагерях.

Только написанное, буквально горячее, стихотворение я прочитал моим близким товарищам Виталию Коротичу, Ване Драчу, Ване Дзюбе, и они не просто меня поддержали — обняли и со слезами сказали, что я должен обязательно прочитать «Бабий Яр» завтра со сцены «Октябрьского». Тут же по Киеву поползли слухи — сарафанное радио распространяло их молниеносно, — а утром в мой гостиничный номер постучала школьная учительница с тремя чудесными ребятишками. «Евгений Саныч, — сказали они, — ваши афиши сдирают с заборов. Не знаем, что уж произошло, но решили вас предупредить».

«СКОЛЬКО ХУЛИГАНЬЯ РАЗВЕЛОСЬ, — ВОЗМУТИЛАСЬ ЖЕНА. — ЗВОНИТ КАКОЙ-ТО НАХАЛ И НАЗЫВАЕТ СЕБЯ ШОСТАКОВИЧЕМ»

— Оперативно сработали органы!

— Ну, очевидно, я невольно им подсобил, потому что позвонил в Москву и прочитал свеженаписанное стихотворение по телефону. Думаю, «любители поэзии» в штатском его записали, потому что аудиосредства, хоть и примитивные, уже существовали. Естественно, я потребовал у городских властей объяснений, и мне сказали, что в Киеве эпидемия гриппа, но поскольку все театры были открыты, я этому не поверил и пригрозил, если вечер будет все-таки отменен, собрать пресс-конференцию... Пообещал в случае срыва моего выступления прийти к входу в Октябрьский дворец и читать стихи просто с холма.


«Мог ли я себе представить, что когда-нибудь буду разговаривать с Шостаковичем — композитором, чью Ленинградскую симфонию мы слушали на станции Зима в 40-градусный мороз?»

...Когда я прочел «Бабий Яр», произошло нечто невероятное. В звенящей тишине — весь зал молчал! — поднялась крошечная сгорбленная старушка с клюкой, подошла ко мне, поклонилась, а потом взяла мою руку и поцеловала. Раздался шквал аплодисментов — этого мне не забыть никогда. (Как я потом узнал, она была одной из немногих, кто выбрался из Бабьего Яра сквозь гору трупов). В тот миг я понял, что уже не могу быть таким, каким был прежде, что на мне большая ответственность и мой долг — продолжать эту гражданскую, человеческую линию...

— Отношение к этим стихам на долгие годы стало своеобразным тестом на порядочность...

— Чтобы ты знал, нашелся человек, который решился «Бабий Яр» опубликовать, — это был еще более смелый и важный поступок, чем мой. Что я? Писал стихи, нигде не работал, из комсомола уже был исключен — мне нечего было бояться, а вот редактору «Литературной газеты» Валерию Алексеевичу Косолапову было-таки что терять. Прочитав «Бабий Яр», он сказал: «Ну что, Женя, готов подписаться под каждым словом, но это должно быть семейное решение». Я удивился: «Почему?». — «Да потому, — он ответил, — что на следующий день я буду уволен» — и хорошо так, тепло улыбнулся.

Прямо на работу он вызвал свою жену. Это была мощная, немного похожая на Поддубного русская женщина, фронтовичка — в войну медсестра, она вытащила с поля боя множество раненых. Пока они обсуждали ситуацию в кабинете, а я сидел в коридорчике на краешке стула и ждал их решения, работяги из типографии, которые уже прочли набранное стихотворение, подходили ко мне, успокаивали, жали руку: не дрейфь, все будет в порядке! Даже чекушку водки с соленым огурцом принесли, чтобы я как-то взбодрился — это меня очень тронуло. Потом вышла жена Косолапова: глаза у нее были на мокром месте. Она посмотрела на меня и сказала: «Ну что, Женя, волнуетесь? Не беспокойтесь — мы предпочли быть уволенными». Эта семья совершила подвиг!

— Редактора «Литературки» действительно сняли с работы?

— Моментально, но это все предыстория. После меня ругали во всех газетах — только Илья Эренбург публично выступил в мою защиту, и вот сидели мы с мамой за преферансом: она говорила, что карты успокаивают нервы, и заставляла меня с ней играть... Вдруг звонок, жена берет трубку и гневно ее бросает. «Сколько хулиганья развелось, — негодует, — звонит какой-то нахал и называет себя Шостаковичем». Спустя пару минут еще звонок, она побледнела и, зажимая трубку рукой, прошептала: «Женя, кажется, это он!».

— Классик из сонма небожителей...

— Мог ли я себе представить, что когда-нибудь буду разговаривать с Шостаковичем — композитором, чью Ленинградскую симфонию мы слушали на станции Зима в 40-градусный мороз? Кстати, под эту музыку 11-летним мальчишкой я впервые поцеловал свою первую любовь, которой уже было 13.

— Дмитрию Дмитриевичу рассказали об этом?

— Позднее, когда сочинял стихи для следующих четырех частей симфонии. Что интересно, он был первым, кто назвал меня по имени-отчеству. «Дорогой Евгений Александрович, — сказал, — спасибо огромное вам за то, что высказали мысли не только свои, но и тех, кто поэтического дара лишен. Ненависть к любому народу — позор. Не дадите ли вы мне свое милостивое разрешение попробовать написать на ваши стихи музыку?». Растерялся я совершенно — буквально ошалел от радости, мямлил что-то восторженное...

«Скажите, Евгений Александрович, — спросил он, — а вы сейчас, случайно, не заняты?». — «Дмитрий Дмитриевич, ну конечно же, нет». — «Тогда приезжайте, музыка уже готова». Эту симфонию, между прочим, тоже пытались запретить, но ничего не вышло. Давление, правда, было невероятное...

«И ПОТОМУ — Я НАСТОЯЩИЙ РУССКИЙ!»

— В результате ее отказались исполнять украинский бас Борис Гмыря, дирижер Евгений Мравинский...

— И все-таки она зашагала по всему миру. (Читает):

Над Бабьим Яром памятника нет.
Крутой обрыв, как грубое надгробье.
Мне страшно. Мне сегодня столько лет,
как самому еврейскому народу.
Мне кажется сейчас —я иудей.
Вот я бреду по древнему Египту.
А вот я, на кресте распятый, гибну,
и до сих пор на мне — следы гвоздей.
Мне кажется, что Дрейфус — это я.


«Свистят они, как пули у виска, — мгновения, мгновения, мгновения...». С Робертом Рождественским


Мещанство — мой доносчик и судья.
Я за решеткой. Я попал в кольцо.
Затравленный, оплеванный, оболганный.
И дамочки с брюссельскими оборками,
визжа, зонтами тычут мне в лицо.
Мне кажется — я мальчик в Белостоке.
Кровь льется, растекаясь по полам.
Бесчинствуют вожди трактирной стойки
и пахнут водкой с луком пополам.
Я, сапогом отброшенный, бессилен.
Напрасно я погромщиков молю.
Под гогот: «Бей жидов, спасай Россию!»
насилует лабазник мать мою.
О, русский мой народ! — Я знаю — ты
По сущности интернационален.
Но часто те, чьи руки нечисты,
твоим чистейшим именем бряцали.
Я знаю доброту твоей земли.
Как подло, что, и жилочкой не дрогнув,
антисемиты пышно нарекли
себя «Союзом русского народа»!
Мне кажется — я — это Анна Франк,
прозрачная, как веточка в апреле.
И я люблю. И мне не надо фраз.
Мне надо, чтоб друг в друга мы смотрели.
Как мало можно видеть, обонять!
Нельзя нам листьев, и нельзя нам неба.
Но можно очень много — это нежно
друг друга в темной комнате обнять.
Сюда идут? Не бойся — это гулы
самой весны — она сюда идет.
Иди ко мне. Дай мне скорее губы.
Ломают дверь? Нет — это ледоход...
Над Бабьим Яром шелест диких трав.
Деревья смотрят грозно, по-судейски.
Все молча здесь кричит, и, шапку сняв,
я чувствую, как медленно седею.
И сам я, как сплошной беззвучный крик,
над тысячами тысяч погребенных.
Я — каждый здесь расстрелянный старик.
Я — каждый здесь расстрелянный ребенок.
Ничто во мне про это не забудет!
«Интернационал» пусть прогремит,
когда навеки похоронен будет
последний на земле антисемит.
Еврейской крови нет в крови моей.
Но ненавистен злобой заскорузлой
я всем антисемитам, как еврей,
и потому — я настоящий русский!


«ЧТО ТАКОЕ ГРАНИЦЫ? ЭТО ШРАМЫ, ОСТАВШИЕСЯ ОТ ВОЙН»

— По вашим словам, после «Бабьего Яра» вы стали другим человеком — в чем это выражалось?

— По сути, остался тем же, просто острее стал ощущать ответственность за то, что творится на нашей планете. Немало поездив, я понял, что не существует плохих народов — есть плохие и хорошие люди.

Конечно, каждый из нас должен любить землю, по которой учился ходить, и, споткнувшись, разбил первый раз нос — как иначе? Ну а потом двор нам становится тесен: мы осваиваем улицу, город, страну, а затем весь земной шар превращается в родину. Жаль, что мы редко произносим слово «земляне», которое объединяет. У всех есть какие-то свои недостатки, амбиции, мы порой ссоримся, но что такое границы? Это же шрамы, оставшиеся от войн, а ведь наша Земля была рождена без границ, и все народы мечтают о всечеловеческом братстве. Я начал подозревать это с тех пор, когда за стихотворение «Бабий Яр» на меня ополчились красно-коричневые. С издевкой они писали:

Какой ты настоящий русский,
Когда забыл про свой народ?
Душа, что брючки, стала узкой,
Пустой, что лестничный пролет.


«Боже мой, — думал я, — какие бедные люди эти агрессивные националисты: неважно, израильские или арабские, русские или украинские... Не понимают, что их попытки выделить свою нацию среди всех прочих и поставить над другими народами только загоняют ее в тупик».

— Все это, очевидно, от комплекса неполноценности происходит и от желания переложить ответственность за какую-то свою несостоятельность на других...

— Ты знаешь, я жил в тяжелое время, перед моими еще детскими глазами прошли ужасы сталинизма, но все-таки тогда (не говорю, что это оправдывает режим) я увидел фильм Александрова «Цирк», где в самом конце маленького, очаровательного негритенка передавали из рук в руки.

Господи, а как восторженно принимали в Советском Союзе легендарного Поля Робсона! Великий американский драматический актер, лучший в мире Отелло и потрясающий певец, прекрасно исполнявший мятежные, забастовочные рабочие песни и блюзы... Приехав в Россию, он полюбил русские народные песни, а особенно ему пришлась по душе «Полюшко-поле». Как ни странно, во второй половине 30-х она была повсеместно снята с репертуара, поскольку якобы деморализовала боевой дух наших солдат. Там, если помнишь, есть очень неоптимистичные строчки о девушках, которые провожают своих парней в армию:

Эх, девушки плачут,
Девушкам сегодня грустно.
Милый надолго уехал,
Эх, да милый в армию уехал...


Это не особенно нравилось политуправлению Красной Армии, но Поль Робсон был единственным, кому разрешали «Полюшко-поле» исполнять...

— Вы слышали его живьем?

— И не раз. Мы, мальчишки, ходили за певцом оравой: этот большой, красивый афроамериканец — этакая глыбища из черного мрамора — как-то волшебно быстро научился говорить по-русски и пел почти без акцента. Мы его обожали, а однажды он сделал нам царский подарок: в парке культуры и отдыха устроил большой концерт, куда пускали только детей, и даже погладил меня по голове.


«Обычно стихи я пишу в двух случаях: если чувствую невысказанную нежность или если душу раздирает стыд»

Когда началась «холодная война», последовало закручивание гаек и в Америке, где был разгул маккартизма, и в Союзе, причем у нас режим свирепствовал сильнее в несколько раз: стали преследовать евреев, убили великого актера Михоэлса...

Как раз на это время пришелся 150-летний юбилей Пушкина... Кстати, на памятнике Александру Сергеевичу, установленном в конце ХIХ века, пушкинская строка: «И в мой жестокий век восславил я свободу...» — была по цензурным соображениям подправлена. Жуковский переделал ее, попросив, говорят, за это прощения в церкви: ему хотелось, чтобы памятник Пушкину был все же открыт. Представляешь, в 1937 году эти слова восстановили — какие парадоксы бывают в истории!

Поль выступал на посвященном Пушкину съезде писателей, и в архиве сохранилась любопытная записка Сталина, прикрепленная к тексту переведенной для него речи Робсона. Отец всех народов жирно подчеркнул строчки, где упоминалась африканская родословная Пушкина, и написал: «Пусть он это говорит, но переводить не надо».

— Своеобразный такой интернационализм...

— По возвращении в США Робсон был обвинен в том, что стал красным агентом и ездил якобы к своим работодателям, но на самом деле его миссия была совершенно другой. Как рассказал мне его сын, который прибыл в СССР вместе с ним (это правда из первых рук), съезд певец посетил, чтобы попытаться выручить своих друзей, еврейских писателей, на которых обрушились репрессии. Это была очень опасная миссия.

— Картина «Цирк» отдыхает...

— Кстати, сынишку героини Любови Орловой сыграл мой друг Джеймс Паттерсон, который, когда вырос, начал писать по-русски стихи, дожил до седин. Не скажу, что Джеймс великий поэт, но человеком он был хорошим, любил нашу страну, и вдруг в последние годы его стали всячески оскорблять.

Думаю, нет необходимости рассказывать, какие агрессивные нынче националисты, как опасны отмечаемые повсюду вспышки антиинтернационализма. Я даже думаю порой: «Что было бы, если бы Александр Сергеевич Пушкин воскрес и прошелся бы по нынешнему Петербургу?..». Не дай Бог ему с его курчавыми черными волосами попасться на глаза каким-то скинхедам — они бы могли убить гения своими заточками, как в том же Питере девочку-таджичку или в Воронеже — перуанских студентов-медиков.

Эта болезнь распространилась не только в России: и в Украине такие случаи есть, и в Америке — все страны охватила эпидемия антиинтернационализма. Я, честно говоря, столбенею от этого, коченею, потому что привык совершенно к другому. Я знаю сердобольную любовь сибирских старух, воспитывавших меня на станции Зима, — они приняли в три раза больше эвакуированных, чем в поселке было всего населения, и помогали этих живых скелетов выходить и спасти.

«МЫ В ОБМАН ТЕБЯ ВТЯНУЛИ, ИТАЛЬЯНСКИЙ АНГЕЛОК!»

— Как и полагается поэту, вы впечатлительны, и не случайно в разгар гонений на вас Корней Чуковский писал: «Вчера разнесся слух, что Евтушенко застрелился. А почему бы и нет? Система очень легко может довести его до самоубийства». Как вы спасались, когда иссякали силы и способность к сопротивлению?

— Уезжал подальше от Москвы, в глухомань... Ну, например, в 1964 году, попав в очередную опалу, вместе с моим безвременно ушедшим другом замечательным русским прозаиком Юрием Казаковым отправились мы на Север. Поохотились, походили по деревням, наслушались настоящего самоцветного русского языка, а потом решили отправиться в плавание.

Взяли нас на зверобойную шхуну «Марианна». Экипаж относился к нам хорошо, и поездка была красивая — перед нами открывались невероятные пейзажи айсбергов, мы попадали в шторма, которые перекатывали нашу крошечную шхуну, как бревнышко. Работа зверобоев, однако, нам не понравилась — я бы не сказал, правда, что они от нее были в восторге. Мужики просто привыкли: это приносило деньги, кормило семьи, но когда с тушек сдирали шкуры, они говорили, как хорошо бы с этой работы уйти, и произносили прочие сентиментальные вещи.

Жертвами зверобоев были маленькие белые киты — белухи и совсем беззащитные, очаровательные животные — нерпы. Нерпы оказались необычайно музыкально талантливыми — у них были изумительные, все понимающие глаза, а особенно они любили итальянскую музыку. Не знаю, помнишь ли ты мальчика с хрустальным голосом, которого звали Робертино Лоретти?

— Не просто помню — несколько раз видел его уже дедушкой...

— Ну так вот: на палубу выставляли патефон, и нерпы сами к нашему суденышку плыли. Недавно я написал стихи о том, как, к несчастью, используется иногда искусство. (Читает):

Помню, слушал на рассвете
Ледовитый океан
то, как пел ему Лоретти —
соловеистый пацан.
И не знал он, Робертино,
гость матросского стола,
что работка-работина
нерп в ловушку зазвала.
Были в наших ружьях пули,
каждый был стрелок — будь спок!
Мы в обман тебя втянули,
итальянский ангелок.
Наша шхуна-зверобойка
между айсбергов плыла.


Советский поэт Евтушенко на обложке американского журнала «Time»


Мы разделывали бойко
Нерп заманенных тела.
Я, красивый сам собою,
фикстулявший напоказ,
первый раз был зверобоем,
но клянусь — в последний раз!
Молодая, видно, нерпа,
не боясь задеть винты,
как на нежный голос неба,
Высунулась из воды.
Я был вроде и тверезый,
но скажу не для красы,
что садились ее слезы,
чтоб послушать, на усы.
Что же ты не излечила
от жестокости всех нас,
песенка «Санта Лючия»,
выжимая боль из глаз?
И не знаю уж, как вышло,
но пальнул я наугад.
До сих пор ночами вижу
непонявший нерпин взгляд.
Сна не знаю окаянней:
до сих пор плывет оно,
не расплывшись в океане,
темно-красное пятно.
До чего все это гнусно,
и какой есть злой шаман,
превращающий искусство
в усыпляющий заман.
Невеселая картина...
У меня кромешный стыд,
что Лоретти Робертино
мне мой выстрел не простит.


P.S. За содействие в подготовке материала, тепло и внимание благодарим киевский ресторан «Централь» в лице директора Инны Марковны Кудряшовой и управляющего Александра Анатольевича Мартынюка.


(Окончание в следующем номере)


Если вы нашли ошибку в тексте, выделите ее мышью и нажмите Ctrl+Enter
Комментарии
1000 символов осталось