В разделе: Архив газеты "Бульвар Гордона" Об издании Авторы Подписка
И жизнь, и слезы, и любовь...

Многолетняя любовь Андрея МИРОНОВА актриса Татьяна ЕГОРОВА: «Когда умер Папанов, Андрей сказал: «Следующим буду я»

Дмитрий ГОРДОН. «Бульвар Гордона»
Часть III

(Продолжение. Начало в № 46, в № 47)

«К АРТИСТУ, КОТОРОГО МОЖНО ПОЛЮБИТЬ И ПОЖАЛЕТЬ, ЗРИТЕЛИ ДУШОЙ ПРИКИПАЮТ, А В АНДРЕЕ ОЩУЩАЛОСЬ ЧТО-ТО, ЗА ЧТО ЕГО ПОЖАЛЕТЬ НАДО БЫ, — НЕДАРОМ ЖЕ В 46 ЛЕТ УМЕР»

— Андрей Миронов был талантливее своих родителей?

— Не знаю. Все-таки актер тогда растет и формируется, когда роли играет хорошие, — понимаете?..

— ...а роли были...

— Были. Вот если бы Мария Владимировна классику, скажем, играла... В то время ведь пять ролей — и ты уже знаменитый артист. Сейчас, правда, известность у нас на других принципах держится — ну неважно...

— Почему же Андрея Алек­сан­дро­ви­ча вся страна обожала? Почему до сих пор, когда на экране он появляется, люди не могут от телевизора оторваться?

— Вы знаете, хоть классик об общественном мнении и сказал, что «злые языки страшнее пистолета», народ все понимает, душу эту люди чувствуют. Андрюша же такой доверчивый был, и хотя сигареты другим не давал (жалко ему было — взять-то негде), вообще-то, он добрый.

Как-то ко мне приятельница заглянула, и мы вместе с Андреем к его родителям на Петровку пошли — они же вечно на гастролях были. Сидим, и тут он из холодильника шампанское и во-о-от такую (показывает — в обхват) банку черной икры вынимает и нам две ложки дает. Вот жадный он? Нисколечки — удивительный человек! Зрители к такому артисту, которого можно полюбить и пожалеть, душой прикипают. В нем ощущалось что-то, за что его пожалеть надо бы, — недаром же в 46 лет умер.


Андрей Болтнев (начальник уголовного розыска Иван Лапшин) и Андрей Миронов (писатель Ханин) в картине Алексея Германа «Мой друг Иван Лапшин», 1984 год

Андрей Болтнев (начальник уголовного розыска Иван Лапшин) и Андрей Миронов (писатель Ханин) в картине Алексея Германа «Мой друг Иван Лапшин», 1984 год


— Какая его роль ваша любимая?

— Их две — в комедии «Бриллиантовая рука» Гайдая и в фильме «Мой друг Иван Лапшин» Германа.

— Говорят, Андрей Александрович довольно слабым, даже безвольным был, — так это или нет?

— Ну, люди-то многогранны... В клетку к тигру без подстраховки войти, висеть, и достаточно долго, на разводящемся мосту в Питере (помните?), вообще столько играть и столько сил в каждую роль вкладывать — для этого самодисциплина нужна. В театре он той закваской был, на которой работа поднималась, и шепотков каких-то, досужих разговоров, отлынивания от дела: мол, пойдем куда-то, выпьем — не признавал. Стоять! Тишина! — вот такое он поле вокруг себя создавал.

— Незадолго до своей преждевременной смерти кумир миллионов Миронов признался, что жизнь его не удалась, — он и правда несчастен был?

— Да, по природе. Зна­ете, на мою долю много несчастий выпало, очень трудная жизнь у меня была. Наверное, не такая сложная, как у него, но достаточно несладкая — я внешние события имею в виду. Андрюшу, например, одевали, кормили, и хотя меня тоже кормили, но не так, как его. У него нянька была, и у меня тоже...

— ...но не такая...

— Ну да, все время воровала у нас, постоянно! Все в их семье немножко по-другому, какое-то более благополучное было, но это вот «жизнь не удалась» — оно же вот тут (показывает на грудь).

— Почему же не удалась его жизнь — он что, недолюбленный был, славы ему было мало?

— Потому что «удалась» — это не слава, а возможность дома с любимым человеком посидеть.

— А этого не было?

(Покачала головой. Заплакала). Прос­­тите...

— Казалось бы, баловень судьбы, а всего 46 лет прожил... Чем он болел? Мне вот Лев Дуров говорил: когда после спектакля, который они вместе играли, Андрей Александрович рубашку снимал, та вся красная от крови была...

— Да, это так, но я вам сейчас о другом расскажу. Совсем маленький, грудной, Андрюша с Марией Владимировной в эвакуации в Ташкенте был. Менакер отдельно от них, но тоже в тех краях где-то мотался — концерты играл, и вот, узнав о бедственном положении жены и сына, добротное пальто с каракулевым воротником продал, себе какую-то душегрейку купил, а деньги отослал им.

Андрей тогда очень серьезно болел — практически умирал. «Случайно» на Алайском базаре Мария Владимировна Нину Громову — жену известного летчика — встретила (в 37-м году Михаил Громов совершил с двумя летчиками беспосадочный перелет Москва — Северный полюс — США, а в годы войны стал командующим ВВС Калининского фронта. Д. Г.). Та всполошилась: «Маша, что с вами? Вы на себя не похожи». — «У меня сын умирает», — с трудом выговорила Миронова. «А что надо?». — «Сульфидин». Этого лекарства нельзя было достать нигде, но Нина пообещала: «Завтра мой муж прилетит — он поможет». И видите как — спасли.

«ТОЛЬКО Я И МЕНАКЕР ТВЕРДИЛИ АНДРЕЮ: «ХВАТИТ, ОСТАНОВИСЬ, ТАК ЖЕ НЕЛЬЗЯ! ВСЕХ ДЕНЕГ НЕ ЗАРАБОТАЕШЬ ЗАЧЕМ ТЕБЕ СТОЛЬКО?». НУ И ЧТО? ГОЛОВА-ТО ДУРНАЯ...»

— Что же за недуг Андрея Александровича терзал? Почему его рубашка кровью пропитывалась?

— У него полное истощение организма было, потому что утром на гастролях, например, просыпался он и мне по телефону звонил: «Таня, приди!», а накануне с приятелями (с сарказмом) ужинал — с друзьями первой величины, как вы понимаете, самыми главными. Они упивались, а у него на следующий день в два часа концерт, потом спектакль и опять концерт — ну вот кто-нибудь этот бег в колесе прекратить пытался? Только я и Менакер твердили: «Хватит, остановись, так же нельзя! Всех денег не заработаешь — зачем тебе столько?». Ну и что? Голова-то дурная...

И вот я иду — скорее кофе ему, сосиску, кусочек помидора, и пока он это в себя заталкивает, в аптеку напротив бегу. Все уже отработано было десятилетиями: витамин В1 в порошке покупаю, в полустакане воды размешиваю, ему даю, и через полчаса он трезвый — тоже такие хитрости знать надо.


«Весь покрытый зеленью, абсолютно весь, остров Невезения в океане есть...», «Бриллиантовая рука», 1969 год

«Весь покрытый зеленью, абсолютно весь, остров Невезения в океане есть...», «Бриллиантовая рука», 1969 год


— Болезнь кожи, тем не менее, какая-то у него была?

— Была, но давайте мы эту тему оставим... Подробности мусолить я не хочу — хочу, чтобы он у меня красивый был, с голубыми этими глазами синьковыми, так что  че говорить? Ну да, была... Как-то я в больницу пришла и банку сока трехлитровую ему притащила, который из апельсинов, грейпфрутов и лимонов выдавила, — я «доктор Ливси» и знаю, что это очень при всех лимфатических делах помогает. «Пей скорее и побольше, — сказала, — я тебе еще принесу». Холодильник открыла, а там плавленый сырок и больничный компот — все!

— Не нужен был никому...

(Пауза. Со слезами на глазах). Вот поэтому народ его и любил — люди все видят.

— Вообще, судьба народных любимцев в России поразительна. Казалось бы, все у таких должно быть, и все, только свистни, будет, а оглянется человек — ничего. Что это за закономерность такая драматическая?

— Господь Бог всегда каждому из нас что-то дает и что-то параллельно отнимает, и надо быть к этому готовым. Особенно если знаменитым артистом с бесконечной славой стать хочешь — а я это столпотворение и на гастролях видела, и в Москве...

— Ну, конечно, — народный герой, любимец...

— Да, да! — толпы людей, крики безумные... Не может быть, чтобы одному счастливчику и то, и другое, и третье досталось — в небесной канцелярии сразу прикидывают: ага, тогда давай у тебя вот это отнимем — страдай, голубчик, страдай!

— Покойная Ольга Александровна Аросева рассказывала мне в подробностях, как Андрей Миронов скончался. Вы же тогда на сцене с ним были?

— Да.

— Наверное, не раз потом мысленно эти минуты прокручивали?

— Конечно, но знаете... Перед спектаклем у всех какое-то страшное состояние было. Ширвиндт за кулисами ходил: «Ой, голова, голова болит!» — видно, давление подскочило, мне особенно не по себе было. Андрей подошел, ручки мои жмет, жмет и вдруг произнес: «Танечка, я тебя очень люблю и этот спектакль тебе посвящаю». Я на него посмотрела. «Это что-то новое», — подумала, а он продолжает: «Не забывай маму» — и тут звонки, звонки!

Начали играть. В определенный момент я к нему всегда там, за кулисами, подходила, но в этот раз не смогла, потому что почувствовала: что-то непоправимое происходит. Уже финал, в самом конце Фигаро говорит: «Сегодня она оказывает предпочтение мне». Он на полуслове прервался: «Предпочте...» — и дальше все рапидом, как в замедленной съемке... Шурка Ширвиндт его подхватил и на стул положил, все сгрудились, я заорала: «Занавес!», потому что поняла: это все! Спектакль мы не доиграли...

Андрюша лежал на столе, и я поняла, что мне надо — никто же за врачом не побежал! — «скорую» вызвать. На вот таких (показывает сантиметров 12) каблуках, а лестницы же крутые, вниз три или четыре этажа к администратору Мамеду Агееву бежала — «скорую помощь» попросить вызвать, потом через пять ступеней опять наверх...

У него голова свисала, и я в руки ее взяла. Кто-то таблетку нитроглицерина ему сунул, среди публики медики нашлись, какие-то уколы они делали, то-се — ну абсолютно безответственно действовали, а у него там сосуд рвался. Я потом думала: посадить бы его и вену взрезать (я древних греков много читала, и они так действовали — кровь пускали, чтобы внутри все успокоилось). Кабы знать...


«Руссо туристо — облико морале». Андрей Миронов (Геша Козодоев) и Юрий Никулин (Семен Семеныч Горбунков) в культовой комедии Леонида Гайдая «Бриллиантовая рука»

«Руссо туристо — облико морале». Андрей Миронов (Геша Козодоев) и Юрий Никулин (Семен Семеныч Горбунков) в культовой комедии Леонида Гайдая «Бриллиантовая рука»


— Он через пару дней умер?

— Андрей сознание потерял, и все, больше в себя не пришел — это 14 августа, на моих руках, случилось. В последний раз голову вот так закинул, на меня посмотрел, и наши взгляды встретились. Две пары глаз: карие и голубые...

— Что вы почувствовали, когда вам сказали, что его больше нет?

— Ужас. Прошла эта ночь, день, а на следующую ночь в 3.30 он... (Плачет). Я, впрочем, знала, чем все закончится: мне очень необычный сон с 15 на 16 февраля приснился. Будто бы я в магазин вхожу, а там никого нет. Он крохотный и в форме треугольника сделан, хотя нет, это даже не треугольник, а что-то странное... Передо мною стена и мраморная стойка, на ней совершенно диковинные цветы в вазе стоят — такие мне никогда не встречались. Я вскрикиваю: «Ах!» — и бирку из толстого пластика вижу, на которой написано: 16887. Сразу проснулась...

— 16-го числа, восьмого месяца, 87-го года...

— С цифрами все было ясно — я поняла, что в августе у меня должно нечто очень интересное произойти, что меня удивит. Сидела, смотрела, как корабли по Даугаве плывут, а сама думала: что-то вот произойти должно, но чего-то хорошего ожидала.

— Как Мария Владимировна известие о смерти сына восприняла?

— Ну как? Она стоик — ни одной слезинки не проронила.

— Ни одной?

— Нет! — эта сильная женщина никогда никому не показывала, как страдала. Уже потом, когда мы с ней вдвоем под ручку на кладбище ходили, а по возвращении домой что-то ели и рюмку обязательно выпивали, слезами обе давились — и я, и она.

«КОГДА АНДРЕЙ УМЕР, Я СКАЗАЛА: «БОЛЬШЕ В ТЕАТР НЕ ПОЙДУ — ДЛЯ МЕНЯ ГАСТРОЛИ ЗАКОНЧИЛИСЬ»

— В этой истории между тем было то, что удивило тогда многих... Театр сатиры двух народных любимцев — Папанова и Миронова — с небольшим интервалом потерял...

— Да, Анатолия Дмитриевича 5-го не стало, а Андрюши 16-го, причем Андрей, когда Папанов умер, сказал: «Следующим буду я»...

— ...и оказался провидцем, но самое поразительное для меня другое. Смо­т­ри­те: два корифея, на которых практически весь репертуар держался, из жизни ушли, без них Театр сатиры бледной тенью прежнего стал, тем не менее гастролей труппа не прервала и ни одного, ни другого в Москве не хоронила...

— Кроме меня — я эти гастроли закончила!

— Почему же актеры, вместо того чтобы последние почести коллегам отдать, в эти дни какие-то пошлые водевили да еще и концерты играли?

— Уговорили. Плучек уже...

— ...в легком...

— ...в таком состоянии столько лет находился... Кто-то главного режиссера уломал, убедил, что играть надо, — кто-то, кто на его место метил.

— И кто это место в конце концов получил?

— Да, Александр Анатольевич Ширвиндт. К театру латыши подходили, говорили нам: «Это непра-а-вильно. Вот когда ту-у-т немцы были, здесь актер-р знамени-и-тый умер, так они траур на три дня объяви-или, а вы свиньи» — вот так люди это все расценили.

— И правда, свиньи?

— Конечно, а я сказала: «Больше в театр не пойду — для меня гастроли закончились». За это меня выгнать хотели, а потом взяли и из моей зарплаты деньги за четыре дня прогула вычли (смеется). Ой, ласточки какие!


Лелик (Анатолий Папанов): «Геша, ты бы ушел от такой женщины?»

Лелик (Анатолий Папанов): «Геша, ты бы ушел от такой женщины?»


— Потрясающе!..

— Бедненькие, да? — но надо же было меня наказать.

Из книги Татьяны Егоровой «Андрей Миронов и я».

«9 августа не прилетел на спектакль со съемок Анатолий Дмитриевич Папанов — разорвалось сердце в Москве. Пришли к его жене Наде Каратаевой в номер, сообщили эту страшную весть — заметалась, закричала, завыла, вдруг вытащила чемодан, стала с себя стягивать платье, все повторяя: «Надо скорее надеть черное... скорее... черное! Траур... ведь Толя умер... скорее черное...».

— Надежда Юрьевна, выпейте таблетки успокаивающие... — предложил кто-то.

— Нет! Я не хочу быть спокойной! Я хочу чувствовать свое горе и переживать его!

Труппу как подкосило. На лицах у всех невыразимое горе, а Андрей просто сказал: «Следующим буду я».

В этот месяц в Риге и Юрмале собрались все, кто был с ним близок. Жил он у Марии Владимировны в санатории «Яун-Кемери», Певунья (Лариса Голубкина. — Д. Г.) с дочкой поселились в гостинице «Юрмала», а Русалка (Екатерина Градова. — Д. Г.) с Машей — в Майори.

Дирекция обратилась к Андрею с просьбой выручить театр и вместо спектаклей, в которых был занят Анатолий Дмитриевич, играть свои сольные концерты. Андрей был очень на этих гастролях загружен, но отказаться выручить театр и Толю Папанова, с которым его связывало необъяснимое чувство любви и дружбы, не мог.

14 августа с утра на теннисном корте в «Яун-Кемери» Андрей сыграл в теннис, принял душ и поехал в Ригу.

Вечером я пришла на спектакль «Фигаро». За кулисами стоял Андрей — как будто ждал меня. Взял мои руки в свои, сжимал, разжимал, сжимал, разжимал и сказал:

— Танечка, этот спектакль я играю для тебя! Я посвящаю его тебе! Не оставляй маму.

Зазвенели звонки, все бросились на сцену, зазвучала музыка Моцарта. Время отбивало минуты — для Андрея спектакль «Фигаро» кончался навсегда, и без перехода, на этой же сцене, скоро, вот-вот, начнется новый спектакль с ним же в главной роли. А пока за кулисами Шармер (Александр Ширвиндт. — Д. Г.) ходит, сжимая голову руками: «Ой, голова болит, давление», — стонет он.

Я смотрю на Андрея, он за кулисами, у самой сцены в свете — я не смею к нему подойти: он рядом, но где-то так далеко, остановившиеся глаза и выражение лица такие, будто кто-то вынес ему смертный приговор. Мне передалось все, что он чувствовал. Сижу в антракте на подоконнике в гримерной и выкрикиваю отдельные слова:

— Умирают! Здесь все умирают... Анд­рюша... заездили... убийцы... им все равно... сволочи... какой день подряд... он не сходит со сцены... Один! За всех! Преступники... Человек не может физически это выдержать!

Наконец, последнее действие. Все на сцене. Фигаро в черном атласном костюме с вшитыми зеркалами — они пускают зайчиков в зал.

Текст Фигаро: «Теперь она оказывает предпочтение мне...». Он подносит руку к голове и рапидом, заплетая ногу за ногу, уходит из этого спектакля навсегда.

Пауза. Я кричу: «Занавес!». Он медленно начинает сдвигаться. Я не жду... Вижу, Шармер уже за кулисами подхватил Андрея, я же лечу через четыре ступеньки с третьего этажа к администратору. Влетаю:

— Мамед, скорее «скорую помощь»... Андрей не доиграл спектакль...

И обратно, через четыре ступеньки наверх. За кулисами на двух черных столах лежит Андрюша. Голова свешена, я подбегаю, беру его голову в руки... В этот момент на сцену выходит артистка Гаврилова и объясняет: «Андрею Миронову плохо, он не может доиграть спектакль».

Взрыв аплодисментов, которые не прекращаются, — аплодируют не артисту, играющему Фигаро, аплодируют умирающему Андрею Миронову: за мужество и за жертву, которая есть самый высокий показатель любви. Его голова, в которой рвется сосуд, лежит на моих руках, из последних сил он закидывает ее назад, и в последний раз два карих и два голубых глаза встречаются. Он смотрит на меня, и в его глазах: «Танечка, этот спектакль я играю для тебя!».

Потом начался бред. В бреду он говорил: «Жизнь... бороться...». Приходили врачи, делали уколы. Приехала «скорая». Все давно разошлись. Только мы с Машей, дочкой, которая была на этом спектакле, стоим в темном дворе театра возле машины, где лежит он с кислородной маской на лице.

— Скорее беги к дяде Шуре в машину — они поедут в больницу, потом тебя домой отвезут.

И она побежала. А я бежала, забыв о транспорте, по мосту через Даугаву в гостиницу.

Ночью никто не спит. Утром в церкви на коленях прошу Матерь Божию о спасении его. Опять сидим в номере. По телефону идут краткие сообщения: отказала почка, отказала другая. По частям перестают жить его органы.

Вечером — это суббота — спектакль «Клоп». Звоню в режиссерское управление и сообщаю, что не приду. Я не то что играть не могу — я не могу ходить. Жизнь театра продолжается, Шармер, заметив мое отсутствие на спектакле, кричит:

— Докладную на Егорову!

Вечером после спектакля опять сидим в номере. Молчим. По телефону сообщают: все так же.

В три часа, как только я заснула, кто-то постучал в окно. Встаю в ночной рубашке с постели и думаю: «Кто это может в окно на восьмом этаже стучать?». Небо бледнеет, брезжит рассвет. Подхожу к окну — там Андрей. Улыбается. Он висит в воздухе, и дальнейший наш разговор происходит только на телепатическом уровне.

— Выходи, — говорит он, — полетим!

— Я в ночной рубашке... Как? Мне переодеться?

— Нет! Мы облечемся в свет и...

У него в руке новый тюбик зубной пасты и новая зубная щетка. Я спрашиваю: «Мне тоже взять пасту?». — «Нет, — говорит он, — ты не бери, тебе не надо, ты скоро вернешься, а я — надолго».

Я открываю окно, мы беремся за руки и летим! Непередаваемое ощущение полета. Он — в развевающемся серебряном свете, я — в развевающемся золотом. Держась за руки, мы вылетаем на побережье — прохладный ветер приятно обдает нас, а развевающийся, как туники, свет помогает полету.

Вот пляж — здесь мы когда-то, 21 год назад, загорали, купались. Сейчас он пустынный и холодный. Мы летим дальше, попали в полосу тумана, а когда вышли из нее — оказались в «Яун-Кемери». Летим над санаторием, подлетаем к окну — там на белой подушке лежит голова седой старенькой мамы Марии Владимировны. Она тревожно спит. Андрей долго-долго с любовью смотрит на нее, и мы улетаем.

Летим над макушками сосен, уже кричат чайки, пролетаем небольшой домик на берегу моря. «Там Маша спит», — говорит Андрей и улыбается. Рванул ветер и понес нас дальше к озеру в сторону Саулкраста.

Еще не взошло солнце, мы парили над озером, которое 21 год назад соединило нас навсегда. Парили над свинцовой гладью воды, в тишине было слышно, как падают шишки и резко кричат странные птицы.

Мы набрали высоту и полетели назад в Ригу. Сделали несколько торжественных кругов над парком, в котором когда-то прыгали и рвали цветы. Все на том же месте стояла ива, шелестя своими длинными ветвями. Перелетели через Даугаву, остановились у моего окна, Андрей открыл створку, и я влетела в комнату.

— Танечка, мне очень хорошо, — сказал Андрей. Помахал мне рукой с зубной щеткой и пастой и исчез.

Резко зазвонил телефон. Я проснулась и вскочила с кровати — 6 часов утра.

— Але!

Мамед:

— Таня, я не хотел раньше звонить — в 3 часа 30 минут Андрей скончался.

Пришла Рая Этуш. Я лежу. Она сидит рядом.

— Рая, вот этот сон, помните, я вам говорила, с цифрами — 16887. Это значит 16.8.87. Это мне за полгода был знак дан, а я не разгадала. Значит, все предопределено! Все кем-то предопределено! — плачу я. — Все разыграно, как по нотам!

Уезжает Лева Оганезов, аккомпаниатор Андрея, зовет в номер проститься, помянуть. Я выпиваю рюмку коньяка, и начинают литься слезы, их никак нельзя остановить. Вдруг осознаю, что его больше нет, и кричу на всю Ригу:

— Андрюша-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а!

Очнулась в своем номере. Дышать невозможно. Ощущение, что по всему телу внутри — скрученная колючая проволока. За мной приехала моя приятельница Зина — она отдыхала в гостинице «Юрмала» и увезла к себе, чтобы я тут, как она выразилась, не сдохла.

Утром я проснулась опять с колючей проволокой внутри и с ощущением непоправимой катастрофы в жизни. Зина пошла на взморье — бегать, а я вышла на балкон, села в кресло, как старое избитое чучело. Вдруг внизу появляется Певунья в красном платье в мелкий цветочек, в лаковых красных туфлях, рядом прыгает ее дочь Маша. Певунья стоит, закусив губу и прищурив глаза, в которых происходит бухгалтерский подсчет. Она уже вся в делах. Ждет машину Андрея — «БМВ».

Театр продолжает играть спектакли. Театр не объявил даже траурный день! Они не перестают оскорблять его и после... Я заявляю дирекции: «Поскольку траурный день не объявлен, продолжать гастроли отказываюсь».

А Шармер быстро очнулся от своей головной боли и в день смерти Андрея играет на «крышке гроба» своего друга пошлейший спектакль «Молчи, грусть, молчи!». Как же! Освободилось место! Больше соперников у него нет, и теперь он может занять место главного режиссера и наконец-то расположиться на четвертом этаже. Конечно, Андрей ему это простил, но сам Шармер не простит себе этого до конца своих дней.

Рига взволнована. К театру подходят латыши и в возмущении бросают директору:

— Была война, были фашисты, у них был свой театр, и когда умер их любимый артист, они объявили траурный день. До свидания!

20 августа похороны. Дали специальный самолет. Из труппы почти никто не полетел — у них концерты. Разве можно поменять деньги на похороны Андрея Миронова, который рвал свое сердце на сцене Театра сатиры 25 лет?

20 августа. Москва. Утром на рынке покупаю георгины величиной с большую шляпу на длинных ногах. Еле пробралась в театр. Все забито людьми. Тревожные глаза, плачут. Милиция, красные повязки. Дождь.

Гроб стоит на сцене. Надо подойти. Страшно. Какие скорбные складки на его лице! Какой же ценой оплатил он свое место в жизни! Нервная система автоматически отключается — иначе не выстоять.

Идут непрекращающиеся потоки людей с цветами. Я беру эти цветы — складываю к гробу. В зале вижу Марту Линецкую. Она умирает — пришла из больницы, чтобы попрощаться с Андреем. Кто-то хватает меня за рукав, смотрю — давние поклонницы Андрея Чахотка и Джоконда!

— Тань, Тань, — умоляют они меня, — ну пусти нас... нам надо к нему подойти.

Я поднимаю их на сцену, и они идут проститься с кумиром.

Гроб выносят из театра. Я иду сзади и успеваю, поднявшись на цыпочки, в последний раз дотронуться до его роскошных волос.

— Таня! — слышу рядом голос Марии Владимировны. — Вам не трудно принести мне пальто из администраторской?

На языке ее символов это значит: не уходи, будь рядом, ты мне нужна!!!

Поминки в Доме актера. В этот же день я улетаю назад в Ригу: у меня там остались вещи, и я хочу побыть на побережье, в деревне, одна несколько дней. Подхожу к Марии Владимировне и говорю:

— Мать, когда вернусь в сентябре, позвоню и приду.

— Хорошо, отец, — отвечает она. — Приходи.

Она каменная. Не пролила ни одной слезы, а я рыдаю во сне и не перестаю вопить наяву:

— Как мне теперь жить без тебя, Андрюша-а-а-а-а-а-а-а-а?».

«АКТЕР — УРОДЛИВАЯ ПРОФЕССИЯ, ОНА ДУШУ, НУТРО, МОЗГИ ИСКАЖАЕТ»

— Вы утверждаете, что — цитирую: «Миронова в театре ненавидели. Просто парадокс — человека, которого обожала вся страна, коллеги-актеры терпеть не могли». Это зависть была такая?

— Вообще-то, когда мы в жизни «ненавидели» говорим — это одно дело, а если сейчас станем на публику повторять — другое. Да, коллеги с завистью к нему относились — это же так элементарно, так естественно. Если у кого-то ботиночки новые, туфельки, кофточка или жакетик меховой появлялись — уже окружающие напрягались, нервничали...


Замдиректора Театра сатиры Михаил Дорн, Татьяна Егорова и Андрей Миронов в Сочи, 1985 год

Замдиректора Театра сатиры Михаил Дорн, Татьяна Егорова и Андрей Миронов в Сочи, 1985 год


— ...а тут вся 250-миллионная страна обожает...

— Да, и потом, вы знаете, как страшно на сцену рядом с кумиром таким выходить? Я сама это прошла, тоже переживала — стоят все и с дрожью думают: «Сейчас он опять в белом, а мы...» — понимаете? Потому что снова никто ничего им не поднесет.

— Они, может, и народные тоже, и любимые, а все цветы все равно ему...

— Да удавить его надо просто, чтобы не было — нервотрепка такая!

— Он это понимал?

— Ну что вы! Я ему говорила: «Прошу тебя, поосмотрительнее будь: этот человек такой-то, такой-то — осторожнее!». — «Этого не может быть!» — ну дитя! Он до такой степени людям верил — натура-то моцартовская, хотя мог и злым быть, но при этом доверие непоколебимое испытывал: вот не может этого быть, и все!


Главный режиссер Московского театра сатиры (1957-2002) Валентин Плучек. «Он был влюблен в меня до потери сознания, и тут классический треугольник возник — Андрей ревновал»

Главный режиссер Московского театра сатиры (1957-2002) Валентин Плучек. «Он был влюблен в меня до потери сознания, и тут классический треугольник возник — Андрей ревновал»


— Актер — унизительная профессия?

— Ой!

— Зависимая?

— Да просто уродливая: она человеческую душу, нутро, мозги искажает — да все! Люди спиваются, колются, что-то страшное у них происходит... Я никому бы ее не пожелала, и вообще, мне кажется, театр во что-то другое переформатировать надо...

— Кто-то театр террариумом единомышленников считает...

— ...это Ширвиндт сказал...

— ...а вы утверждали, что театр — ад: это не эпатажная гипербола?

— Я не одна так говорю — это очень распространенная точка зрения.

— Многих советских актеров, знаю, КГБ вербовал, причем успешно — без этого выезд за границу был перекрыт. Вас чаша сия миновала?

— Вербовать меня пытались, но я на эти все штучки не поддалась — характер свой проявила.

Из книги Татьяны Егоровой «Андрей Миронов и я».

«Не верю! Я получила отдельную квартиру! Сделала ручкой своим амурам на Арбате и переехала на проспект Вернадского в 16-метровую хрущобу. Квартира досталась старая, грязная, и мне понадобились геркулесовы силы, чтобы все отскрести, отмыть, сделать капитальный ремонт и превратить эту пчелиную соту в игрушку.

Незадолго до получения ордера (так боялась, что не получу) в один из мартовских дней раздался звонок во входную дверь. Я открыла. Вломилась рожа, очень неприятная, в черном тулупе — сует мне в нос красную книжку, там написано «КГБ». Не успела я проглотить охапку воздуха, как он влез в мою комнату и уселся на стул, нагло раздвинув ноги. Я дрожала, как заяц, как овечий хвост, как осиновый лист на ветру. В голове, как в рекламе, мелькали слова «мама», «КГБ», «ужас», «вербовка», «позор», они могут сделать все, что угодно!

Открыла холодильник, достала пол­бутылки «Каберне» и предложила:

— Не хотите выпить?

— Я на работе не пью, — ответил он.

У него оказался гнусавый голос, который выдавал психическую неполноценность. Глазки бесцветные, сошлись в одной точке у носа, который и носом-то назвать нельзя, — что-то в виде розетки с двумя дырками.

Спасаясь от страха, я налила себе бокал вина и стала пить глотками. Сра­зу полегчало, перестала дрожать и сказала:

— Я вас слушаю.

— Налейте мне тоже винца... — загнусавил он.

Налила ему «винца». Выпил залпом.

— Вот вы на работе и пьете! — констатировала я. Как в КГБ-то вы оказались — такой парень симпатичный? — спросила его, давясь от отвращения.

— Я учился в Плехановском... мне предложили... я пошел... — Исчерпывающий ответ. — А че не идти-то?

— Тут, наверное, платят лучше? — продолжала его я допрашивать.

— Конечно! — ответил он, не отрываясь от бутылки вина.

Я поняла его взгляд, набулькала ему еще. Опять выпил.

— Вы где отдыхаете? — спросил он гнусаво и загадочно.

— Обычно в Латвии... на берегу моря.

Тут он положил свое тело на стол, перегнулся пополам, сделал свои рачьи глазки страшными и прошептал (видать, так их там учили):

— А в Сибирь не хотите?

— Я там была, и не раз, — спокойно ответила, имея в виду гастроли. — А вы? Не были? Вот вам бы туда и поехать! — посоветовала с подтекстом. Он с опаской на меня посмотрел, вытащил из кармана тулупа «Приму» и хотел закурить.

— Нет! — сказала я строго. — У меня не курят. И вообще мне пора в театр. Подъем! — И, одеваясь, подумала с горечью: какие же дешевые кадры подбирает себе этот КГБ. Прямо обидно!

Идем по улице, мне кажется, что все на меня смотрят — я с кагэбэшником! Все показывают на меня пальцем.

— У вас левые концерты в театре бывают? — начал он.

— Здрасьте! Я-то откуда знаю? Я не играю ни левых, ни правых. Лучше прямо скажите, что вам от меня надо? — спросила в упор.

Обволакивая меня убойным дымом сигареты «Прима», он загнусавил:

— Знаете... вы... артистка... могли бы нам помочь...

— Чем?

— Я расскажу, — оживился он. — Мы вам даем «девочку», вы с ней сидите в ресторане «Националь», стреляете иностранных «мальчиков».

— Поняла. Дальше.

— Знакомитесь, чтобы информацию выведать...

— Так, так, ну?..

— Клеите их, проводите время — рестораны, жратва, деньги, белье...

— Ну а дальше? Раз пошла в ресторан, два, три... а потом он мне предложит: «Поднимемся ко мне, выпьем джинчику с тоником» — мне идти?

— Идите, идите! — бодро сказал гнусавый.

— Ну, поднялась я... Выпили... и он меня на кровать заваливает! Что делать?

— В морду! — возмутился агент.

— Тогда информацию не выведаю!

У него на лице смятение.

В общем, он предложил мне стать иностранной проституткой и тем самым помогать органам.

— В вашем театре многие нам помогают! — разоткровенничался он. — Мы все можем. Мы и заслуженных даем, и народных.

— Поищите кого-нибудь другого — у нас столько желающих!

Тут мы подошли к Театру сатиры, я вскочила на ступеньки, как на безопасную территорию...

— Когда увидимся? — спросила меня эта мерзость.

— Пошел отсюда, ничтожество! Не смей никогда близко ко мне подходить! Пошел вон! Что стоишь?

Целый месяц он звонил мне и угрожал по телефону матом, а потом на гастроли в Югославию меня не взяли — его «святыми» молитвами».

«ВДРУГ ПЛУЧЕК НА МЕНЯ, КАК ОБЕЗЬЯНА НА ПАЛЬМУ, ПРЫГНУЛ, ВЦЕПИЛСЯ, В ГУБЫ РАЗМАЛЕВАННЫЕ СТАЛ ЦЕЛОВАТЬ...»

— Художественный руководитель Театра сатиры Валентин Плучек выдающимся был режиссером?

— Нет, но хорошим, и знаете, после того, что произошло... Сейчас вот, после того, как Ширвиндт его унизил, ручки ему вывернул, я бы за него, пожалуй, и заступилась.


С мамой, конец 70-х

С мамой, конец 70-х


— Что вы имеете в виду?

— Валентин Николаевич написал как-то в газете, что Ширвиндт не может быть главным режиссером Театра сатиры, потому что он эстрадник, и тогда к старику какой-то гонец явился и сказал: вот (фигу скрутила) вы машину, больницу, врачей получите — ни сосиски, ни куска хлеба. Сами за всем ходить будете (а лет-то им уже сколько было!), если извинительное письмо не напишете. Ну, он и написал, а Верочка Васильева... Вот она настоящая артистка — это ее профессия, и хотя актриса средняя, на тройку, чему-то научилась — собачку ведь тоже выдрессировать можно. Знает, когда улыбнуться, где ямочки показать, как прийти — в общем, выстроить себе роль умеет.

Ширвиндт попросил ее перед коллегами в зале это унизительное, извиняющееся письмо Плучека прочитать: виноват, мол, неправильно высказался, и она так сладострастно это поручение исполнила.


Андрей Миронов (пан Ведущий) с Ольгой Аросевой (пани Моника) в юмористической передаче «Кабачок «13 стульев», выходившей в эфир с 1966 по 1980 год

Андрей Миронов (пан Ведущий) с Ольгой Аросевой (пани Моника) в юмористической передаче «Кабачок «13 стульев», выходившей в эфир с 1966 по 1980 год


— В книге вы написали, что в театре все актрисы через ширинку главного режиссера проходили, — к вам тоже он приставал?

— А как же! Он был влюблен в меня до потери сознания, и тут классический треугольник возник — Андрей ревновал.

— Как же домогательства главного режиссера выглядели?

— Ну как обычно это бывает? Во время спектакля звонят: «Таня Егорова, в антракте Плучек тебя вызывает». Я бегу, а у самой сердце трепыха... вот так вот колотится — страшно же.

— Главный режиссер — царь и Бог!..

— Да не поэтому...

— Просто вы понимаете, зачем, собственно, зовут?

— Ну да, это все знали. Он издалека начал: «Таня, сегодня, 25 января, твои именины — я тебе свою книгу дарю». Маленькую книжечку вынул и подписывать стал: «Тане с любовью. Валентин Николаевич Плучек», я эту книгу беру... Не успела оглянуться — вдруг он на меня, как обезьяна на пальму, прыгнул, вцепился, в губы размалеванные стал целовать. Господи! — а я выше его на три головы стою, — на высоких каблуках, в парике, в бархатном зеленом платье затейливом с грудью открытой, в гриме невероятном: губищи красные, брови смоляные — мы испанок в спектакле «Дон Жуан, или Любовь к геометрии» Макса Фриша играем. Вижу, он весь в красных пятнах уже, и хохотать начинаю: «Ой, не могу! Мэри Пикфорд! Ой, умереть! Вы посмотрите на себя! Мэри Пикфорд! Нет, вы похожи на клоуна... Ах, третий звонок, мне на сцену пора!» — и опрометью на сцену.

И началось: «приди ко мне», «зайди ко мне», ключи вот так в пальцах крутил... «Почему такая ты неприступная?»... Ну что? Человек до власти добрался и этим пользовался.

— Сколько ему тогда лет было?

— Когда я в театр пришла, 60 исполнилось.

— Молодец, так еще и набрасывался...

— Ну, 60 — немного, мне сейчас... больше (смеется).

Из книги Татьяны Егоровой «Андрей Миронов и я».

«7 января я была приглашена на Петровку на день рождения мамы, Марии Мироновой. На Арбате купила резную шкатулку из дерева, насыпала туда трюфелей и с букетом красных гвоздик отправилась на суаре.

В прихожей висело много пальто и шуб. Андрюша подвел меня к маме, я вручила подарок, произнесла поздравления, получила «спасибо» и села на «свой» зеленый диван. Квартира была полна друзьями Мироновой и Менакера, на столе — маленькие слоеные пирожки, запеченный гусь, огурчики, вареная картошка, посыпанная укропом, водка.

— А это — восходящая звезда Театра сатиры, — представила меня гостям Мария Владимировна.

Я повернула голову в сторону Андрея, он счастливо улыбался. В ушах у Марии Владимировны висели завидные жемчуга. Завидные, потому что все завидовали и говорили: «Ах, какие жемчуга!». Они придавали весу и без того ее весомой и одаренной натуре. Она говорила громко, поставленным голосом — моноложила. Менакер же вставлял остроумные реплики, рассказывал анекдоты, открывал крышку рояля, на котором стоял бежевый кожаный верблюд, набитый песком Сахары, и пел, снимая напряжение, которое «вешала» его напористая задира-жена.

Мария Владимировна показала мне свою комнату — иконы! Лампадочка с экраном, на котором изображена «Тайная вечеря», вручную вышитая бисером монашками Богородица XVII века с младенцем и два больших штофа на туалетном столике. В одном из них в темно-зеленой жидкости плавали заспиртованные гвоздики, в другом — розы. Я не могла от них оторваться! Аквариум с цветами!

В этом доме было изобилие счастья и разделение на Марию Владимировну и всех остальных. Все говорили о премьере «Дон Жуана» в Театре сатиры, об Андрее, это была сенсация. Я опять сидела на зеленом диване, счастливая «восходящая звезда» — румяная, глаза блестели, ресницы после трудной и ювелирной работы над ними стояли, как роща над озером. И вдруг я услышала:

— Чеку (Валентину Плучеку. — Д. Г.) вы все должны жопу лизать! — это сказала, вернее, изрекла, она, мама. Люстру качнула невидимая судорога, которая повисла в комнате, гости застыли в немом страхе. Миронову все боялись.

В наступившей тишине я услышала свой голос:

— Считаю, что жопу лизать вообще никому не нужно!

И откусила пирожок с луком и яйцом. На лице Андрея мелькнул ужас, у Менакера — растерянность, смешанная с неловкостью, у всех остальных ухмылки. На «оракула» я не смотрела — понимала, что это страшно. Но услышала все, что она не сказала вслух: начинается война, а у меня нет ничего — ни пехоты, ни конницы, ни артиллерии, а у нее есть все! И лучше мне сразу встать на колени и сдаться! Потому что если враг не сдается — его уничтожают, а если сдается — его тоже уничтожают.

Через пять минут все вспомнили про гуся и историю эту забыли — все, кроме Марии Владимировны. Она была очень злопамятна и расценивала мой выпад так, как будто это было восстание Емельяна Пугачева.

Гусь, аппетитный, с золотой корочкой, начиненный антоновскими яблоками: кому спинку, кому — гузочку, кому — ножку, а мне — пронзительный взгляд мамы, как тройной рентген. Потом поменяли скатерть! Чай!

— Брак — это компромисс, — еле сдерживая огненную лаву, громко отпечатала Мария Владимировна, а я дерзко парировала, но уже про себя: «Сначала маленький компромисс, потом — большой подлец!».

Невидимая судорога продолжала висеть под потолком, качая люстру и мои нервы, и я чувствовала двойственность знаменитой артистки: она была жена, хозяйка дома, мать, но под этим жирным слоем наименований скрывалась ревнивая соперница. Тамбовская бабушка торчала из-за лица Марии Мироновой и, казалось, приговаривала:

— Всех под каблук! Всех под каблук! Весь мир под каблук!

Попрощавшись, я с трудом вышла на улицу — шла по занесенному снегом Арбату и думала над предложением «лизать жопу». И понимала, что я тоже совковая обезбоженная жертва. Библия издавалась во всем мире, кроме ЭсЭсЭсЭр и Кубы, а там: «...ибо я полон, как луна в полноте своей. Выслушайте меня, благочестивые дети, и растите, как роза, растущая на поле при притоке; цветите, как лилия, распространяйте благовоние, и пойте песнь, благословляйте Господа во всех делах; величайте имя Его, и прославляйте Его хвалою Его, песнями уст и гуслями и говорите так: все дела Господа весьма благотворны, и всякое повеление Его в свое время исполнится; и нельзя сказать: «что это? для чего это?», ибо все в свое время откроется!».

И про жопу там не было сказано ничего....

Во время спектакля телефонный звонок в гримерную, подходит актриса:

— Таня Егорова, тебя к телефону — главный режиссер Чек (Валентин Плучек. — Д. Г.).

Беру трубку: «Здравствуйте» и слышу:

— Таня, зайдите ко мне в антракте.

Дрожь пробегает по всему телу. От страха. Зачем? После первого акта на лифте сразу поднимаюсь на четвертый этаж, стучу в дверь.

— Входите!

Вошла. Сидит милый с добрыми глазами старичок и блестящем сером костюме. Лысый с бордюром. Он бодро встал, вышел вперед, прищурил один глаз к сказал:

— Таня... сегодня 25 января! День твоих именин!

— А я и забыла!

— Я тебя поздравляю, — торжественно продолжал он, — и дарю книгу.

Взял авторучку и стал подписывать. Подписал, подошел и вручил. Открываю титульный лист, читаю: «Дорогой Тане в день ее именин! Чек». В моем сознании пронесся вихрь со скоростью перематывающейся пленки: «Мама забыла, все забыли, а он вспомнил! Что же делать? Жопу лизать, жопу лизать! Нет! Нет! Руку пожать! Нет! В щечку поцеловать! Или только руку пожать? Ах, какой милый! Однако глаз, глаз как-то странно прищурил! В щечку поцеловать или жопу лизать, в щечку поцеловать или жопу лизать?».

Пока происходил процесс взвешивания «духовных» ценностей, Чек присел на одну ногу, прицелился и на мысленной фразе «поцеловать или жопу лизать?» прыгнул на меня, как павлин на пальму, и вцепился руками и ногами. Я стояла выше его на три головы на высоких каблуках, в парике, в бархатном зеленом платье с открытой грудью, в «испанских» серьгах, я никак не ожидала от него такой прыти. Он стал меня бешено целовать — сначала впился в размалеванные губы, а потом — в грудь, потом — в шею... Красный грим отпечатался на его выпученных губах, носу, ушах... От него пахло смесью тлена с земляничным мылом. С трудом оторвала его от себя и рассмеялась:

— Вы... Мэри Пикфорд! Ха-ха-ха! Вы посмотрите на себя! Мэри Пикфорд! Нет, вы похожи на клоуна... Ах! Третий звонок! Мне на сцену! — и с повышенной тревогой рванула от этого крошки Нерона.

Выбежав из кабинета к лифту, я оглянулась. Никого! Подняла подол и изнанкой платья стала вытирать грудь, шею и лицо от красных отпечатков. Я догадывалась — весь театр уже знает, что Чек вызвал меня в кабинет, и все напряженно ждут моего воз­вращения. На женском этаже уже никого не было — все пошли на сцену. Я успела забежать в гримерную, посмотреться в зеркало, снять остатки поцелуев. Вздохнула, положила книгу в сумку и побежала на сцену.

— Ну что? Зачем он тебя вызывал? — допытывались артистки.

— Он мне сказал, что в «Дон Жуане» я должна говорить тише. Действие происходит ночью, и нужна атмосфера тайны.

На сцене мы встретились с Андреем глазами, и он прочел в них нечто такое, что заставило его постоянно оглядываться на меня и спрашивать взглядом: что такое, что случилось?

После окончания спектакля по коридору нашего женского этажа мы возвращались со сцены. Чек сидел в гримерной своей фаворитки нога на ногу, дверь была открыта настежь специально, чтобы я его видела. Мы встретились взглядом, как скрестили шпаги. За все надо платить, говорили его холодные глаза».

«ПЛУЧЕК И АНДРЕЯ НЕ ЛЮБИЛ, И МЕНЯ НЕ ЖАЛОВАЛ»

— Плучек в конце концов своего добился?

— Нет! Он постоянно меня поджидал, а я везде с Андреем ходила, и поэтому каждый вечер Плучек нас в Дом журналиста есть икру с калачами таскал — мог и выпить с нами немножечко... Я ему нравилась, но что делать: приходилось идти втроем.


Миронов с актрисой Театра сатиры Ниной Корниенко. В книге «Андрей Миронов и я» Егорова упоминает Корниенко под прозвищем Акробатка, которая наперегонки с Галошей (Татьяна Васильева) бегала в кабинет худрука «потелебонькать то, что телебонькать уже нечего»

Миронов с актрисой Театра сатиры Ниной Корниенко. В книге «Андрей Миронов и я» Егорова упоминает Корниенко под прозвищем Акробатка, которая наперегонки с Галошей (Татьяна Васильева) бегала в кабинет худрука «потелебонькать то, что телебонькать уже нечего»


Из книги Татьяны Егоровой «Андрей Миронов и я».

«Стоял октябрь. Однажды после спектакля «Дон Жуан» Чек (Валентин Плучек. — Д. Г.) ждал нас с Андреем внизу в раздевалке.

— Ну что? Гульнем? Поехали ужинать в Дом журналиста — я приглашаю, — молодцевато сказал Чек.

Мы поймали такси и через 10 минут оказались за столиком Домжура. Ах, как вкусно кормили: нам подали горячие калачи с черной икрой, миноги, ассорти из рыбы с маслинками, шампанское.

Чек закурил сигаретку и «взял площадку»: «По морям, играя, носится с миноносцем миноносица. Льнет, как будто к меду осочка, к миноносцу миноносочка», — прочитал он Маяковского, прищурившись, глядя мне прямо в глаза. Положение двусмысленное — явно он за мной приударяет, рядом — Андрей, не дурак, все понимает, а ничего сказать и сделать нельзя, придраться не к чему. Наоборот, только «спасибо» за оказанное нам внимание.

Чек продолжал гормональную атаку: рассказывал о художниках Модильяни, Босхе, Сальвадоре Дали. Я с интересом слушала, потом внимание мое съехало куда-то в сторону, и я стала «примерять» ему головные уборы. Для начала решила примерить лыжную шапочку с помпоном — и пошел бы ты по лыжне куда-нибудь подальше! Шляпа с полями с пышным пером — Атос, Портос и Арамис — карикатура на героев Дюма. Нижняя часть лица — тупой нос с широкими ноздрями и мясистая область под носом — выдают низменную натуру. Торговец тканями в палатке провинциального города — на затылке засаленный берет, за ухом карандаш и сатиновые нарукавники! А еще лучше медный таз на голове... Накрываю его медным тазом — душка, вдруг слышу:

— Основоположник футуризма — течения, к которому принадлежал Маяковский, Маринетти!

Боже мой, какой образованный! Не забыть, не забыть — Маринетти!

На следующий день он, как черный ворон, ждал нас опять внизу, в раздевалке, и опять мы ехали в Домжур. Как-то после очередного ужина с «художниками и футуристами» мы вышли вечером на улицу. Под ногами шуршали желтые листья, и Чек, не глядя на Андрея, как будто его не было, мне заявил:

— Я сейчас поймаю такси и довезу тебя домой, мне все равно на Кутузовский.

Я вопросительно посмотрела на Анд­рея.

— Я пошел, — сказал он сухо. И, сгорбившись, стал удаляться.

Я села в машину на заднее сиденье, он устроился рядом. Доехали до Спасо-Хауса. Он вышел из машины, элегантно подал мне руку, я поблагодарила его за ужин, за то, что он так любезно подвез меня домой.

Огромный тополь шумел над нами желто-зелеными листьями.

— Я тебя люблю! — порывисто и романтично воскликнул он и впился мясистыми губами в мои губы. — Поедем ко мне: моя жена в Ленинграде!

— Меня ждет мама! — только могла выдохнуть я и — бегом к своему подъезду. Запыхавшись, влетела в квартиру, бросилась к телефону:

— Андрюша, я дома. Как ты добрался? Я беспокоюсь! Старик? Старик уехал домой! Кто он? Плейбой на пенсии? — и мы залились смехом. — Спи спокойно. Люблю тебя. До завтра».

— Думаю, к молодому сопернику , то бишь Миронову, Плучек большой любви не испытывал...

— И Андрея не любил, и меня не жаловал.

— Зато Татьяну Васильеву обожал, да?

— Друг другу как-то они подошли — в его кабинет наперегонки с еще одной артисткой бегали.

— С еще одной? Это с какой?

— С Сюзон (Сюзанну, невесту Фигаро, Нина Корниенко играла. — Д. Г.). Бегали, да: думаю, это угодничество — актерское качество.

Из книги Татьяны Егоровой «Андрей Миронов и я».

«Отталкивая друг друга локтями, Акробатка (Нина Корниенко. — Д. Г.) и Галоша (Татьяна Васильева. — Д. Г.), новые артистки театра, стремительно бежали на четвертый этаж к кабинету худрука — кто первый ворвется, раздвинет молнию в ширинке и потелебонькает то, что телебонькать уже нечего. А за это они получат роль! Ох, роль! — это самое главное на том отрезке жизни, который протягивается у людей с детства до старости — если протягивается...».

«АРОСЕВА ПУГАЧЕВЩИНУ В ТЕАТРЕ УСТРОИЛА»

— Васильева мне рассказывала, что Плучек в нее был безумно влюблен и ночами, после спектаклей, стихи ей читал, причем муж ее в это время под театром стоял...

— Муж у нее симпатичный был, Толя Васильев, — тоже в Театре сатиры начинал.

— Известный актер, в фильме «Экипаж» одну из главных ролей играл...

— Да, очень хороший, фактурный такой. Жена — она режиссировала — велела ему за углом зала Чайковского ждать, а сама выходила и Плучека до дому на Малую Бронную провожала... Надо же было как-то его увлекать и так далее, а Толя стоял, ждал... Потом они разошлись — он кричал: «Отдай мне мою фамилию!».

Из книги Татьяны Егоровой «Андрей Миронов и я».

«Чек (Валентин Плучек. — Д. Г.) все больше и больше попадал под влияние своей фаворитки Галоши (Татьяны Васильевой. — Д. Г.). Ее задача была с дороги убрать всех. «Подумаешь, Миронов! На которого все спектакли ставят! Хватит! Теперь ставить спектакли будут на меня!».

Тут и принялись за постановку «Горе от ума». Это был спектакль-пародия, где Софью играла здоровая баба, выше всех ростом, с 45-м размером ноги, со скрипучим голосом, и любовь Чацкого вызывала не­доумение у самого Чацкого и у зрителей. Особенно были «изысканны» спектакли, когда Галоша играла Софью, на девятом месяце беременности — это было совершенно новое решение пьесы и новое ее содержание, где беременную от Молчалина Софью пытались спихнуть влюбленному дураку Чацкому.

Бедный Грибоедов и бедный Миронов — последнему невмоготу было играть в новом «варианте»: он мучился, страдал и иногда, доходя до отчаяния, просто проговаривал текст. Кончилось это, как известно, криком Пельтцер в микрофон в адрес Чека: «А пошел ты на х... старый развратник!». Все народные и заслуженные затаились, сидели тихо, думая про себя: «Ну, до нас-то очередь никогда не дойдет». Меня склоняли на всех собраниях, издевались, вводили в массовки, объявляли выговоры, вычитали из зарплаты деньги, лишали минимальных заработков от концертов. И все молчали.

Андрей ходил по театру замкнутый, сосредоточенный, его мысль носилась где-то в другом месте. Жизнь с Певуньей (Ларисой Голубкиной. — Д. Г.) казалась стабильной, они рьяно принялись за устройство дома, она очень ста­ралась, все терпела — ведь, прожив уже три года, расписаны они еще не были. Теперь она тоже ездила за рулем и, удовлетворяя свое ненасытное тщеславие, принимала у себя всех его знаменитых друзей.

Она была из кагэбэшной семьи, и для нее дом Марии Владимировны и сам Андрей представляли другую ступеньку социальной лестницы, на которую ей очень хотелось взобраться.

Однажды возле театра мы сели в его машину и поехали в Барвиху. Опять стояла весна! Скамейка наша оказалась цела, но немножко покачивалась и скрипела. Тоненькие зеленые листики развернулись сердечком и символизировали вечную любовь к нам, а желтые, пышные головки одуванчиков покрыли всю землю и вызывали детскую радость. Все так же плавно под нами неслась вода Москвы-реки, а вдали, за рекой, голубая дымка...

Андрея что-то мучило: он чувствовал неприязнь Чека, все понимал про Галошу. Эта мышиная возня в театре истощала его, ему было не по себе, чувст­во горечи отпечаталось на его лице.

— Ой... — вздохнул он. — Как здесь хорошо. Какая у тебя сей­час жизнь, Танечка?

— Пьесу пишу.

Он засмеялся.

— У тебя не очень хороший вид. Тебя измотали концерты. Остановись, — сказала я. — Не променяй первородство на чечевичную похлебку!

— Да, да... Я устал, — заметил он грустно.

— А как ты живешь? — спросила я.

— Да... по-разному...

— А почему ты на ней не женишься?!

— Какая разница? Гражданский брак... Мы же жили с тобой так пять лет. — Вдруг он засмеялся и сказал: — Я боюсь. Боюсь, что все изменится к худшему. У меня и так ничего нет. Я опять все потеряю.

— Нет, Андрюшечка, должно быть понятие чести — если живешь с женщиной, надо на ней жениться. Мне очень хочется, чтобы ты был порядочным человеком.

Этот текст обычно по драматургии жизни должна говорить сыну мать, но она этого текста не знала, у нее был другой репертуар.

— Мою Машу ты ненавидишь? — спросил он.

— Сначала ненавидела, но себя ломаю. Она ни в чем не виновата. Может, когда-нибудь я ее и полюблю.

— Певунья говорит, что из всех женщин боится только тебя.

— Слышала бы она сейчас, как я тебя уговариваю на ней жениться.

Он положил свою руку на мою, теребил пальчики, и мы долго и молча смотрели в голубую даль».

— Васильева — актриса хорошая?

— Вы знаете, когда они курсом показывались, она мне понравилась, но сейчас чувство меры как-то ей изменяет — перебирает немножко, мне кажется, хотя вижу ее редко. Телевизор стараюсь не смотреть, кроме вашего Олеся Бузины, — вы не видели, как он тут, в Москве, каждый день шпарил? Волчья посадка головы, взгляд исподлобья — класс!

— Хороший актер?

— Он? Да, безусловно, но то, что они с Жириновским устроили... Бузина ему: «Что вы на меня так накинулись?», а Жирик: «Это же поединок» — такие страсти кипели...

— Ольга Александровна Аросева рас­сказывала мне, что Плучек долгое вре­мя ее просто уничтожал: роли не давал, делал вид, что вообще не замечает, — почему?

— Когда мы с Наташей Селезневой (я с ней на одном курсе училась) в театр пришли, нас сразу предупредили: с Аросевой не разговаривайте — Плучек ненавидеть вас будет. Олька просто в театре пугачевщину устроила: она по натуре — Пугачев, мятежная очень.

— Против главного режиссера выступала?

— Да, Ольга и Зойка Зелинская уговаривали Евгения Весника, который в Театре сатиры тогда работал, Плучека с поста сместить.


С Дмитрием Гордоном. «Я бы никому не пожелала актерской профессии, и вообще, мне кажется, театр во что-то другое переформатировать надо»

С Дмитрием Гордоном. «Я бы никому не пожелала актерской профессии, и вообще, мне кажется, театр во что-то другое переформатировать надо»


— Смотрите-ка...

— Валентин Николаевич между тем в узде всех держал — будь здоров! А ведь его спасли тогда — и Вера Васильева, и Андрей, и Георгий Менглет, и еще какие-то люди за него вступились — целая история там была.

(Окончание в следующем номере)




Если вы нашли ошибку в тексте, выделите ее мышью и нажмите Ctrl+Enter
Комментарии
1000 символов осталось