Леонид БРОНЕВОЙ: «И запомните: верить в наше время нельзя никому, порой даже самому себе. Мне — можно. Хе-хе-хе!»
(Продолжение. Начало в № 3, в № 4)
«Брежнев позвонил Градовой и спросил: «А где Штирлиц?» — думал, они вместе живут...»
— Вернемся к Мюллеру: Всеволод Санаев, которого изначально планировали в этой роли снимать, насколько я знаю, сказал: «Я не могу, я...
— ...парторг «Мосфильма»...
— ...и остановились на вашей кандидатуре...
— Да, а потом мы куда-то с ним ехали, и он недоумевал: «Как же я так отказался?». — «Не поняли вы ничего, а я сразу понял: самая интересная роль».
— Вы знали, что настоящий Мюллер остался жив и после войны плотно сотрудничал с американцами?
— Ну, это слухи... Остался жив — да, но где бросил якорь, никто не знает (по одной из версий — в Латинской Америке, по другой — в США, по третьей — вообще в СССР. — Д. Г.), а какой замечательный текст сочинил Семенов! Которому, кстати, Госпремию РСФСР не дали: нам дали, а его даже в список не вставили — что за хамство?
— А почему?
— Откуда я знаю? Человек был обижен до глубины души: посмотри, какое он произведение написал! Я просто одну сцену тебе напомню — с одноглазым Айсманом, которого хорошо играл Куравлев, помнишь?
— Еще бы!
— Я говорю ему, что у Кальтенбруннера «вырос огромный зуб на Штирлица». Айсман спрашивает: «На кого?». — «Да-да, на Штирлица. Единственный человек в разведке Шелленберга, к которому я отношусь с симпатией. Спокойный, не лизоблюд, без истерики и без показного рвения — не очень-то я верю тем, кто вертится вокруг начальства и выступает без нужды на наших партийных митингах: бездари, болтуны, бездельники, а этот молчун, я люблю молчунов. Если друг молчун, так это друг, а если враг, то это враг — я уважаю их, у них есть чему поучиться». Разве не замечательно? Это же музыка!
Дальше Айсман-Куравлев убеждает: «Я знаю Штирлица восемь лет, я с ним был в Испании, под Смоленском я видел его под бомбами — он высечен из кремня и стали», а я, то есть Мюллер, ему: «Что это вас на эпитеты потянуло? С усталости, а? Оставьте эпитеты нашим партийным бонзам, мы, сыщики, должны выражаться существительными и глаголами: «Он встретился», «Она сказала», «Он передал».
Потом еще один удивительный момент. «Что же делать?» — спрашиваю я у Айсмана. Он отвечает: «Я лично считаю, что нужно быть до конца честным перед самим собой — это определит все последующие действия и поступки», а Мюллер: «Действия и поступки — одно и то же».
— Характер какой!
— И в конце замечательно: «И запомните, что верить в наше время нельзя никому, порой даже самому себе. Мне — можно. Хе-хе-хе!».
— Класс!
— Вот, а Государственную премию СССР фильм не получил — только России. Спустя восемь лет больной Брежнев его посмотрел, заплакал — и дал Славе Тихонову «Золотую Звезду», нам с Табаковым Олегом Павловичем — по ордену Трудового Красного Знамени, остальным — ордена Дружбы народов.
— Ну, «Золотую Звезду» он дал ему, потому что думал, что это настоящий разведчик Исаев, да?
— (Смеется). Ну, перепутал. Позвонил Градовой и спросил: «А где Штирлиц?» — думал, они вместе живут.
— Лично звонил Градовой?
— Ну да, да! «Это Брежнев», — представился, а она: «Перестаньте разыгрывать!» — и положила трубку. Последовал тут же второй звонок: «Это правда я, Леонид Ильич». — «Да?». Не верила, потому что его многие изображали.
— Мне нервный тик Мюллера запомнился...
— Это получилось случайно — мне ворот мундира очень жал, потому все время вертел головой, и вдруг Лиознова говорит: «Давайте это утвердим — как нервную краску в особо сложных местах, например, когда Мюллер узнает, что Штирлиц — шпион».
— Классный момент!
— Да, получилось, но это внешняя деталь, а текст, повторюсь, какой замечательный! «Как только где-нибудь вместо «здравствуйте» произнесут «хайль» в чей-то персональный адрес, знайте: там нас ждут, оттуда мы начнем свое великое возрождение. Вам сколько будет в 1965-м? Под 70. Счастливчик! Вы доживете и будете играть свою партию: 70 лет — возраст расцвета политиков, а мне будет под 80, поэтому меня волнуют ближайшие предстоящие 10 лет. Если вы хотите делать свою ставку, не опасаясь меня, а, наоборот, рассчитывая на меня, помните: Мюллер, шеф гестапо, — старый уставший человек, он хочет дожить свои годы где-нибудь на маленькой ферме с голубым бассейном, и ради этого я готов поиграть в активность. И еще. Конечно, этого не надо говорить Борману, но сами это запомните. Для того чтобы из Берлина перебраться на маленькую ферму в тропики, не следует торопиться. Многие шавки фюрера побегут отсюда очень скоро и попадутся, а вот когда в Берлине будет грохотать русская канонада и солдаты будут сражаться за каждый дом, отсюда можно будет уйти, не хлопая за собой дверью. Уйти и унести тайну золота партии, которая известна только Борману и фюреру, а когда фюрер уйдет в небытие (Тихонов с ужасом на меня смотрит. — Л. Б.), надо быть очень полезным Борману: он тогда будет Монте-Кристо ХХ века, так что сейчас идет борьба выдержек, Штирлиц, а в подоплеке-то одна суть, одна — простая и понятная человеческая суть».
Кстати, когда Михаил Андреевич Суслов — второе в советском государстве лицо — на этот фильм напал, а его начальник Главного политуправления Советской Армии генерал Епишев поддержал, Андропов нашу картину защитил очень резко, но те все равно победили: Госпремию СССР нам не дали. Андропов же главным консультантом Цвигуна назначил — замечательную личность. Огромный человек, странно ушедший из жизни...
— Очень странно! — застрелился, чтобы, как говорят, не получить высшую меру за коррупцию в особо крупных размерах.
— Суслов говорил: «Так, как этот Боровой, Броневой или кто он там, фашиста играть нельзя!».
— Обаятельным делать, да?
— Добрым и так далее, а Андропов: «Нет, именно таких играть надо — тогда мы показываем, что дрались с обаятельным, сильным и умным врагом и победили, а если будем немцев выставлять дураками, с кем же тогда мы сражались?».
«Медведев спросил: «Какие у вас просьбы и пожелания?». Я плечами пожал: «Никаких». Он удивился: «Как?». Я: «А что, все что-то клянчат, да?»
— Знаю, что «Семнадцать мгновений весны» был любимым фильмом Андропова, но, подписывая вместо больного Брежнева указ о награждении артистов, вашу фамилию он не вспомнил и написал просто: «Мюллер».
— Наверное, это все же не так, потому что когда Лиознова повезла ему на дачу три серии, она говорила, что Андропов мою фамилию слышал.
Отсутствие информации есть полная слепота — тот, кто не информирован, оказывается в очень плохом положении. Я долго не был информирован, что она на дачу к нему ездила, а Андропов посмотрел и сказал: «Это Плятт, это Евстигнеев, это Тихонов, а вот этот, похожий на Черчилля, тот, который Мюллер, кто? Броневой? Я знал в Киеве Броневого — я тогда учился, и человек с такой фамилией меня приютил. Два месяца жил у него, он меня кормил и поил — без него с голоду бы умер».
— Потрясающе!
— Это дядька мой был, а я и не знал! Та же история, как тогда, когда у Дмитрия Анатольевича Медведева в гостях побывал.
— На 80-летие?
— Да, он пригласил меня в «Горки», и когда я об этом певице Долиной рассказал, она воскликнула: «Ты идиот!», потому что Медведев спросил: «Какие у вас просьбы и пожелания?», а я плечами пожал: «Никаких». Он удивился: «Как?». Я: «А что, все что-то клянчат, да?». — «Все!». — «Ну а мне ничего не надо». — «У вас дача есть?». — «Дачу, Дмитрий Анатольевич, у нас нормальный человек иметь не может — ее может иметь Путин, вы или Лужков». — «Почему?». — «Потому что у вас трехсменная охрана, по 50 автоматчиков, вертолеты — значит, дом не сожгут и не взорвут», а Галкин вон построил дачу, по глупости своей...
— В деревне Грязь...
— Да-да, и он получит в свое время, когда поддадут. Нельзя этого делать! — это возможно в Германии, во Франции, Англии, Америке, но не у нас.
— Вы так Медведеву и объяснили?
— Да: у меня двухкомнатная, сказал, квартира, и мне ничего больше не нужно — он очень был удивлен.
— Впервые немец, причем высокопоставленный, в советском кино был таким чертовски обаятельным изображен — я знаю, что вам даже письма приходили: «Дедушка Мюллер, мы все очень хотим быть похожими на вас» — писали прибалтийские третьеклассники.
— Ну да, но советская власть была, как ты понимаешь, этим не очень довольна.
— Анекдотов много ходило — о Мюллере и Штирлице.
— И самый удачный из них: «Штирлиц выстрелил в Мюллера — пуля отскочила. «Броневой», — подумал Штирлиц». Коротенький такой, остроумный... Тихонов, кстати, их не любил. Я говорил: «Чего ты, Слава? — ты ж вроде с юмором. Анекдоты — это показатель народной любви: посмотри, о Чапаеве сколько». Нет, он их не воспринимал...
— После «Семнадцати мгновений весны» на вас всенародная слава обрушилась — запоздавшая?
— Разумеется, но лучше поздно, чем никогда. Я же как стал артистом? Я когда-нибудь должен книгу написать, что ли: «Артист поневоле». Никуда же не брали, ну никуда! Хотел в дипломаты — закрыто, в военное училище — закрыто, в журналистику — закрыто. Куда можно? В театральный, но не в Москву — Школа-студия МХАТ меня тоже не ждет, поэтому только после Ташкента туда поступить попытался.
«Одна газета написала: «До чего после «Семнадцати мгновений» этот Броневой обнаглел! — не хочет даже по сцене ходить, ездит в коляске и раз лишь поднялся!»
— Вы, тем не менее, ее, эту славу, ощущали, чувствовали сумасшедшую популярность?
— Наверное, да, потому что больше стал зарабатывать, но я гастролером в Московском областном театре драмы работал, и был директор такой замечательный — Тартаковский Исидор Михалыч: его сын сейчас директор «Московской оперетты». Пригласил меня «Три минуты Мартина Гроу» играть, я изображал инвалида в коляске и только в конце вставал, так одна газета написала: «До чего после «Семнадцати мгновений» этот Броневой обнаглел! — не хочет даже по сцене ходить, ездит в коляске и раз лишь поднялся!».
Однажды я говорю: «Исидор Михалыч, у меня к вам вопрос. Объясните мне: в Театре на Малой Бронной я играю до 30 спектаклей в месяц, иногда по три в день — утром, днем и вечером, и 98 рублей получаю, а у вас исполняю в колясочке эту легкую роль — и за один спектакль 69 рублей 75 копеек вы мне платите. Пять спектаклей — 300 рублей: сумасшедшие деньги! Почему?». Тартаковский ответил: «Вы знаете, я вам советую больше никому никогда этот вопрос не задавать. Получаете? Налог платите? Ну и все!».
— Вы однажды признались, что истоков популярности роли Мюллера в «Семнадцати мгновениях» не понимаете...
— ...до сих пор. Я не пытался специально играть — специально же нельзя сыграть обаятельного: я шел по тексту. Какая замечательная фраза там еще есть! В монологе мой герой говорит: «Тем, кому сегодня 10, мы не нужны: они не простят нам голода и бомбежек, а вот те, что сейчас еще ничего не смыслят, они будут говорить о нас, как о легенде, а легенду надо подкармливать. Надо создавать тех сказочников, которые переложат наши слова на иной лад — тот, которым будет жить человечество через 20 лет».
— Сегодня этот фильм часто показывают — вы его смотрите?
— Нет, не могу больше! — и «Покровские ворота» тоже. Показывают, наверное, чтобы зритель возненавидел или потому, что больше транслировать нечего, но нельзя без конца «Иронию судьбы» крутить, «Семнадцать мгновений»...
— ...«Джентльменов удачи»...
— ...«Покровские ворота» — ну, хватит, создавайте что-нибудь новое.
— Цветную версию вы видели?
— Безобразие! — но я Лиознову не обвиняю: ей заплатили, она нуждалась.
— В раскрашенном виде лично вы стали лучше?
— Гораздо хуже. Один раз я вообще обратил внимание, что на экране красную повязку со свастикой «изучаю», а в это время идет текст — я его пропустил, к тому же там много документальных кадров, снятых на черно-белую пленку. Ну, «Золушку» можно, наверное, делать цветной и яркой, а этот-то фильм зачем?
— В одном из интервью вы признались, что не прочь вернуться к Мюллеру еще раз...
— Нет, уже поздно.
— Но раньше можно было?
— Говорят, никогда не надо возвращаться. Вот вернулся я в Киев — дома своего не нашел: ну что в этом хорошего? До сих пор не понимаю, куда он подевался.
— Вы часто негодяев играли — почему?
— Такая морда.
— Жирная, как сказал Эфрос?
— Нет, строй лица не положительный. Положительный — у Стриженова, Ледогорова, Кузнецова...
— ...а тут — отрицательное обаяние, да?
— Наверное.
— Актер — женская профессия?
— Да, профессия, в которой главная задача — понравиться зрителю, является женской. Мужчина не должен, не имеет права жить с задачей понравиться, это не его дело — поэтому ужасное ремесло, женское.
— Я очень люблю вашего Велюрова в «Покровских воротах» — вообще, по большому счету, потрясающий фильм, и с годами становится все лучше и лучше...
— ...да-да...
— ...а какая роль в кино у вас любимая?
— Не знаю, трудно сказать. Все любимые: когда работаешь, любишь, а потом... Это как роды: родил — и потихоньку забыл, пустил в жизнь.
«Первая жена, Валя Блинова, умерла, и дочка осталась — четыре годика. Я не женился, пока институт она не закончила, чтоб не травмировать»
— Вы однажды признались: «Я был нищий, жил в коммуналке: только раскладушка и тараканы — все, что у меня было». Знаю, что вы даже в домино, чтобы прокормиться, играли...
— Да, на Тверском бульваре, чтобы выиграть рубль, но я не знал правила: если выиграл, ты обязан продолжать дальше, не имеешь права срываться. Молодой был, и объяснял старикам, что мне этот рубль очень нужен... У меня же первая жена, Валя Блинова, умерла, и дочка осталась — четыре годика. Я не женился, пока она институт не окончила, чтоб не травмировать, — что ты? — а с нынешней женой 47 лет живу, скоро будет полвека: она замечательная!
— Нищета была жуткая?
— Ужасающая, но человек же ко всему привыкает, желудочек становится маленьким: крошку съешь — и на день хватает.
— Чтобы как-то выжить, вы, слышал, стихи узбекских поэтов переводили...
— Верно, и пару даже на высоком уровне были. Ну, не таком, как у того, кто Расула Гамзатова переводил, — я забыл, как его.
— Наум Гребнев?
— Да-да, еврей такой старенький, жена у него художница — он перевел: «Мне кажется порою, что солдаты, с кровавых не пришедшие полей...».
— Наум Гребнев.
— Какой перевод чудесный!
— Как же вы с узбекского переводили? Знали язык?
— По подстрочнику — в том же ритме его перерабатывал. Кстати, когда студентом был, работал на радио диктором — телевидения еще не было. Я открывал эфир по-русски, а мой приятель, парнишка-узбек, по-узбекски, и однажды он не пришел, а пять минут седьмого — пора начинать! Прибежало начальство, спрашивает: «Вы по-узбекски открыть можете?». — «Надо потренироваться». — «Некогда, выходите в эфир!». Я сказал: «Хорошо». Знаешь, сколько с того времени прошло? Лет 65, и та фраза мне врезалась в память на всю жизнь.
Я включил и сказал (говорит сначала по-узбекски, а потом переводит по-русски): «Говорит Ташкент, ташкентское время такое-то, передаем последние известия». Получил 12 рублей премии за то, что он опоздал, узбек мой молоденький, сказал ему: «Ну, ты меня хорошо подставил!». Он бы по-русски не смог, потому что с акцентом говорил, а я фразу, с которой обычно он начинал, запомнил.
«Никогда в шоу-бизнесе не был и уже не буду: терпеть не могу пустобрехство!»
— Говорят, у вас сложный характер, и в одном из интервью вы сказали: «Я рожден с ужасным чувством неуверенности в себе — я ненавижу свои глаза, свои руки, свое лицо». Вы самоед по натуре?
— Да, и хотя Захарова предупреждали: «Не надо его брать: тяжелый человек, ужасающий — с ним работать нельзя, это кошмар!», Марк Анатольевич упрямый и никогда не слушает, что ему говорят. Как Любимов, которого Высоцкого просили не брать: «Он же пьяница!». — «Ну, — он ответил, — еще один пьяница, кроме вас, будет, зато артист замечательный».
— Одним больше, одним меньше...
— Что-то подобное сказал обо мне Захаров и принял, спасибо ему большое, и хотя я сыграл у него очень мало, это не важно, сколько, — главное, что театр очень хороший. Ушли, к сожалению, Пельтцер, Леонов, Ларионов, Абдулов, Янковский... Кошмар! — но это необходимость, то есть не необходимость — от этого просто не денешься никуда (нервно закуривает).
— Эпоха ушла, правда?
— Уходит — снаряды рвутся уже рядом.
— Вы, насколько я знаю, нелюдимы и тусовок не любите...
— Ненавижу! Никогда в шоу-бизнесе не был и уже не буду: терпеть не могу пустобрехство! «У меня часы за 300 тысяч долларов». — «А у меня за 500 тысяч»: ну и пошел ты к черту со своими часами! «Я за четыре тысячи евро купил шампанское» — ну и пей его, а я за 50 евро куплю и с удовольствием выпью. Не понимаю я этот шоу-бизнес и не хочу понимать.
— Вы однажды обмолвились: «Я не люблю людей милых»...
— Вечно улыбающихся не люблю. Есть такие, у которых улыбка с лица не сходит, и мне хочется спросить: «А какой же ты, если тебя разозлить? Наверное, страшнее, чем мрачный?». Не надо улыбаться специально. Да, я тяжелый, я в маму пошел: она нелегкой была, и я такой же, а если бываю глуп (кстати, иногда бываю, и очень), то это в отца, но талант и не очень сладкий характер — от мамы, я эту генетику чувствую.
— Деваться некуда...
— Да, и если вдруг скажут что-то не то, взрываюсь так!.. — а через пять минут думаю: «Что я наделал? Надо было тихо ответить, а я орал». Потом обязательно нужно прощения просить, извиняться, — так стыдно! — но с возрастом, к счастью, сил взрываться уже нет.
— Несправедливости не переносите?
— Ну, она же на каждом шагу, так что приходится, Дима, переносить. Ты знаешь, Чехов людей не любил, и я его понимаю: он видел их до кишок и показывал такими, какие они есть, — беспомощными, много говорящими иногда.
— Пустыми...
— Ничего не говорящими. Толстой-то какой бессовестный, Лев Николаич! — прости меня, Господи! Один раз был у него Чехов в гостях, и он сказал ему: «Вам не надо писать пьесы, у вас ничего не получается», — и бедный Антон Палыч решил: «Больше писать не буду». Если бы не Немирович, который возразил: «Да что вы?! Только посмотрите: «Три сестры» (сначала они же в Александринке провалились. — Л. Б.), «Вишневый сад»...
— ... «Чайка»...
— ... «Дядя Ваня», «Иванов»... Бог с вами!». Лев Николаич думал, что пьеса «Живой труп» лучше, что ли? Ничего подобного! Ты знаешь, что мне нравится у Толстого больше всего на свете, больше, чем «Война и мир»?
— «Власть тьмы», наверное.
— Нет, не люблю я патологическое... Маленькая сказочка — «Лев и собачка»: не читал?
— Нет.
— Ко льву маленькую собачку пустили — сначала она дико его боялась, а он смотрел на нее, мясо жрал, а через несколько дней стал оставлять мясо и ей. Потом она им стала командовать, и когда умерла, лев три дня не ел и тоже издох — вот такая короткая сказка, замечательная. В «Войне и мире» я начинаю путаться, «Анну Каренину» вообще не понимаю: что он хотел? Показать, что женщины — проститутки и что можно изменять мужу? Ну, хорошо, ты пожилого супруга не любишь, но он же видный политический деятель, ты хоть имя его пощади — что ж ты творишь? И в конце чего ты под поезд легла — что это такое? Не понимаю я поведения Анны и всегда на стороне Каренина.
— Помните, какой был шикарный Каренин Гриценко?
— А какой он в спектакле «На золотом дне» был — ты видел?
— Он вообще гений, по-моему.
— Гений, гений! — но кончил в психиатрической больнице, бедняга. Залез в чужой холодильник, избили его, умер... Народный артист СССР, великий актер! — отчего такие финалы бывают ужасные?
— У Пельтцер вот тоже.
— С другой стороны, любой ведь финал сам по себе ужасен, каким бы он ни был. Выбросился ли из окна Белявский, или кто-то застрелился, или умер спокойно в своей постели — не важно: все равно жизнь не бесконечна, а смерть — ужасная штука. Я вот, когда у мамы на Байковом стоял, думал: как странно... Она, кстати, просила, чтобы ее сожгли, поэтому там только урна.
Я одному священнику вопрос задал: «Вот объясните мне — организм человека таков, что тоньше ни одной электроники нет: вены, артерии, капилляры, печень, кишечник, желчный, все это связано... Зачем такую изумительно сложную создавать машину, чтобы она прожила на этом свете одну минуту?». Он пояснил: «Ну, вообще-то Господь хотел сразу сделать человека бессмертным, но потом понял, что так нельзя: будет ужасно — для самого человека. Жить 500 лет? Ну, что вы, человек устанет...». Я вопрос ему задал: «А почему Господь Пушкина в 37 забрал, Лермонтова — в 26, Высоцкого — в 42, а Каганович, который убивал людей.
— Дожил почти до 100.
— Да, сидел и играл в домино? В чем дело? Это что, дьяволы побеждают?». — «Может быть, — сказал батюшка. — Против Господа множество черных ангелов — видимо, иногда они берут верх». — «А что, Бог не вмешивается? Он ведь решает, сколько кому жить?». В общем, на все вопросы священник ответить не мог, и больше я не допытывался.
«Под старость жизнь такая гадость. Борьба со смертью — сложная вещь»
— Вы очень интересно об Анне Карениной рассуждали, а я знаю, что женщины вас очень любили, но Людмила Сенчина рассказывала мне, что когда вы снимались с ней в постельной сцене в картине «Вооружен и очень опасен», чересчур были зажаты — на удивление (боялись, как отнесется к этой сцене супруга). Сенчина до сих пор не может понять, что с вами тогда происходило, по ее словам, даже оператор вам предложил: «Леонид Сергеич, ну е-мое, вам показать, что ли?».
— Да не был я там зажат: брал ее за грудь как следует, когда нужно было.
— Понравилось?
— Ну, большая грудь, хорошая, ложился на нее — по роли так было положено. Кстати, с Сенчиной мы чуть не разбились: там тарантасик был на двоих, мы сели — и лошадь понесла. Я думал, конец: впереди стальной трос, где надо остановиться... Как я с той лошадью справился, не понимаю. Я испугался, Люда сидела справа, колясочка узенькая.
— Вам 85 лет: какое оно — ощущение возраста при такой ясности ума? Вот я с вами общаюсь — и восхищен, честно!..
— Ну, Пушкин же сказал: «Под старость жизнь такая гадость» — откуда он это в 27-28 лет знал? Чувствовал, наверное, по своему отцу видел, по матери, по дядьке, который забрал у него в долг все деньги и не отдал. Какое ощущение? Разумеется, нелегко, работать все сложнее, но не работать в нашей стране нельзя. Может, если бы я в Голливуде снялся, обеспечен бы был так, что хотел бы — работал, не хотел — не работал, а у нас это невозможно.
— А жить, Леонид Сергеевич, хочется? Усталости нет?
— Иногда есть, причем ужасная, но это не значит, что... Хочется, у меня замечательная жена, поэтому я так долго живу: она ухаживает за мной, как за ребенком.
— Ваши отец и мать, тем не менее, долгожителями были...
— Да.
— И по законам генетики вы тоже должны жить долго.
— Не обязательно: Саша Лазарев вон в 73 умер, а родители жили до 90 с лишним. Это не показатель, понимаешь?
— Я все-таки хочу, чтобы вы жили 120 лет, и искренне этого вам желаю...
— Талант — это чувство меры, значит, и в том, сколько жить, надо меру знать. Не нужно перебирать и в этом, потому что дотянуть до состояния, когда ты беспомощен и ничего не можешь, ужасно. Думаю, Белявский специально выбросился из окна.
— Мне тоже так кажется...
— Потому что он сильным был парнем, хотя и говорят, что жил на третьем этаже, а выпал почему-то с пятого и из коридора, где подоконник огромный... Не знаю, что это было, пускай расследуют...
Уходят, уходят, уходят... Олега Ивановича Янковского я очень любил. (Пауза). Ты представляешь, за три дня до смерти он сел и составил список, кому хочет полмиллиона рублей дать — из своего фонда: Захарову, Броневому, Ярмольнику, Любшину... Там 10 человек было, с кем он работал, и вдова его Люда Зорина позвонила: «Вы не хотите причитающиеся вам деньги забрать?». — «Как «не хочу»? Сочту за честь! Когда же он это написал?». — «За три дня»: это каким надо быть человеком, а? — зная, что умираешь, думать о других! На последней «Женитьбе» Янковский уже не мог стоять. Я говорил: «Олег Иваныч, сядьте, тут это не важно». — «Да?». — «Ну, конечно. Присядьте». Он сел...
(Грустно). Борьба со смертью, Димочка, сложная вещь.