В разделе: Архив газеты "Бульвар Гордона" Об издании Авторы Подписка

Виталий КОРОТИЧ. Уходящая натура, или Двадцать лет спустя

22 Апреля, 2011 00:00
Часть XVII. Яковлев
Едва ли не самым интересным слоем чиновников нашей страны являлось чиновничество идеологическое.
Часть XVII. Яковлев

(Продолжение. Начало в № 51, 52 (2010 г.), в № 1-15)

КАЖДЫЙ ИЗ ЛИДЕРОВ ТАК НАЗЫВАЕМОЙ ПЕРЕСТРОЙКИ - ЖЕРТВА И РАЗРУШИТЕЛЬ ОДНОВРЕМЕННО

Едва ли не самым интересным слоем чиновников нашей страны являлось чиновничество идеологическое. Партийные идеологи были уникальны, такого не сыскать нигде в целом свете. Их можно сравнивать только внутри их же когорты, потому что вызревали идеологи и жили в естественном окружении лишь у нас - как кенгуру, успешнее всего размножающиеся лишь в родимой Австралии.

Образованные лучше других, идеологи врали по обязанности, и многие из них искренне мучились от того, что четко уясняли собственную лживость. Но торжество политического сектантства над свободомыслием было в среде идеологических чиновников постоянным, и утвердилось оно не только при советской власти.

В России в течение столетий рвали языки болтунам, ссылали раскольников, унижали вольтерьянцев, изводили всяческих декабристов и демократов западного толка. Болтовня о Третьем Риме, ленинском или еще каком-то мессианстве России, ее отдельном пути и особо почетном месте в составе человечества слишком часто служила оправданием беззаконий, которые в основном представлялись не как нарушение человеческих прав, а как тот самый «особый путь». Большевистское мессианство выросло из этого, а также из провинциальных мечтаний и прекраснодушного болботания у самовара.

Полвека назад Александр Николаевич Яковлев опубликовал в «Литературной газете», еще позволявшей себе вольнодумство, статью о шовинистическом мышлении, вводимом в традицию, о спекуляциях на национальной спеси, и немедленно был наказан. Тогдашнему главному идеологу Михаилу Суслову такое не могло прийтись по вкусу, но Яковлев был проверенным работником идеологической сферы, и его пожурили, а также наказали номенклатурно, выслав провинившегося послом в Канаду.

В каком-то смысле щуку бросили в реку, потому что это было продолжением уже имевшегося опыта - после войны Александр Николаевич некоторое время учился в Колумбийском университете Нью-Йорка, так что, когда пошли посольские годы, он уехал в Северную Америку вовсе не беспомощным аппаратчиком, а возвратился еще более образованным человеком, пожившим в стране, устроенной иначе.

Когда я говорю о Яковлеве и людях его склада, то прошу вас помнить, что целые поколения были зажаты у нас между мечтой о свободе и несвободой. Каждый из лидеров так называемой горбачевской перестройки - жертва и одновременно разрушитель системы, подминавшей народ под себя.

Основатель бывшей нашей страны Ленин и основные его последователи руководствовались идеей не убеждения, а уничтожения инакомыслящих, продолжая самые лютые традиции российских монархов, и преуспели именно в силу традиционности своего дела. Выход из догматизма мог у нас быть возглавлен только людьми, в догматизме сформировавшимися, других - на уровне директивного мышления - просто не было.

Яковлев дозревал, разламывая свои догматические коконы. Он долго был солдатом - то армии, то партии, и тот факт, что приказы тоже подлежат обсуждению, осознавал постепенно.

Помню, как он меня уговаривал идти в «Огонек» и на мои слова о необходимости обсудить такую проблему в семье среагировал отрицательно. «Но вы-то с семьей посоветовались, когда вам предложили стать секретарем ЦК?» - спросил я. «Нет!» - категорически ответил Александр Николаевич. Зато через год с небольшим он показал мне записку, объявленную им на Политбюро ЦК, в которой предполагалось создание в стране двухпартийной системы и отказ от монополии Коммунистической партии (тогда Яковлева, по его словам, поддержал только Шеварднадзе). В 1991 году он разговаривал со мной о еще более радикальном проекте - зазвал в свой кремлевский кабинет и заговорил о необходимости перенаправить уже существовавшее демократическое движение.

«Александр Яковлев дозревал, разламывая свои догматические коконы. Он долго был солдатом — то армии, то партии, и тот факт, что приказы тоже подлежат обсуждению, осознавал постепенно. Впрочем, при всей подчеркнутой преданности Яковлева Горбачеву их отношения казались мне неравноправными»

«МОЖНО СОЗДАТЬ ДРУГОЙ СОВЕТ МИНИСТРОВ, НО ГДЕ ВЫ ВОЗЬМЕТЕ ДРУГОЙ НАРОД?»

Яковлев хотел объединить всех демократов в единой массовой организации - скорее, не партии, а в чем-то менее ограниченном, похожем то ли на чешскую «Хартию-77», то ли на польскую «Солидарность». Мы долго обсуждали возможные структуры подобного движения, я поддерживал идею, и Яковлев тут же спросил, какую часть работы я мог бы взять на себя. Я ответил, что никакую, что устал беспредельно и хорошо понимаю - мы выходим из демократического периода перестройки и стоим перед ее авторитарным поворотом. «Возможно, сказал я, - приму какое-нибудь из предложений и уеду попреподавать в западный университет.

Мне казалось, что я сделал для демократических процессов все, что мог, тем более что, будучи убежденным индивидуалистом, впервые поиграл в команде. Это не мое, похоже, вот-вот снова велят ходить строем, петь хором и получать указания от чиновников, поучающих народные массы. В журнале «Огонек» я уже все обсудил и уболтал заместителя на свой трон. Собираюсь уйти в тень еще этим летом». - «И вы разуверились, - грустно заметил Яковлев. - И вы уходите». - «Не только ухожу, - добавил я. - У меня есть совершенно четкое ощущение, что я умираю как политик, у меня уже нет сил для предложенного вами поворота в судьбе. Завидую вашим оптимизму и жизнелюбию, но последние события меня добивают. Я неожиданно посочувствовал бывшему советскому премьеру Николаю Рыжкову, который, расставаясь с должностью, сказал: «Можно создать другой Совет Министров, но где вы возьмете другой народ?». У меня нет сил бегать по митингам, рвать на груди рубаху - все осточертело!». - «И вам осточертело», - вторил Яковлев, как эхо.

Мне был дорог этот человек, и уж ему-то я обязан был выдать все как на духу. Позже другой Яковлев, Егор, бывший редактор газеты «Московские новости», сказал мне, что и у него была такая беседа, но он согласился. Вольному воля. Может быть, у Егора открылось второе дыхание, а возможно, и первое еще не иссякло.

Впрочем, у Александра Николаевича бывали разные настроения. Вспоминаю две встречи, бывшие у нас с ним во второй половине 1990 года. Одна состоялась в канун католического Рождества, в самом конце декабря. Только что на сессии Верховного Совета выступил Шеварднадзе и, объявив о своем уходе в отставку, предупредил о приближении путча. Кремлевский дворец гудел, как московский троллейбус в час пик, Шеварднадзе трясло, к нему было страшно подходить, а депутаты-реваншисты сияли ярче люстр. Не дожидаясь конца вечернего заседания, я спустился в гардероб, чтобы взять пальто и уйти домой. Уже одевшись, почувствовал кого-то рядом. Взглянул: Александр Николаевич Яковлев. «Пойдемте ко мне, - сказал он. - Попьем чаю».

«ВОТ ВЫВОЛОКУТ НАС СКОРО РАССТРЕЛИВАТЬ И ПОСТАВЯТ К ОДНОЙ СТЕНКЕ»

На промерзшей кремлевской площади, пустой во время парламентского заседания, с которого мы оба ушли, мела поземка. Хромая, Яковлев шагал наискосок, и охранники, знавшие его в лицо, заученно козыряли. Так мы дотопали до старинного здания, где размещался горбачевский президентский совет, поднялись на лифте, встроенном в архаичные внутренности дома, дошли до двери с тяжелой медной доской: «Член президентского совета А. П. Яковлев». - «Вы ведь уже не член совета, - заметил я. - Все идет вверх ногами. Как вам, кстати, звонить теперь? Дайте мне новые номера телефонов...».

Один из создателей водородной бомбы, крупный ученый, правозащитник и общественный деятель Андрей Дмитриевич Сахаров видел путь к спасению человечества в демократизации, демилитаризации и интеллектуальной свободе. В 1989 году Сахаров был избран народным депутатом СССР и предложил проект новой Конституции. В этом же 1989-м его не стало

«Погодите, - Яковлев тяжело плюхнулся в кресло. - Вот выволокут нас вскоре расстреливать и поставят к одной стенке. Я вас увижу, вы - меня». Он взмахнул рукой, продиктовал телефонные номера и вызвал буфетчицу с чаем. В кабинете был полумрак, горела только настольная лампа, и было так тоскливо, как только может быть тоскливо в Кремле в смутное время.

Хорошо помню этот вечер и наш долгий разговор обо всем сразу: назревали события, не запланированные творцами перестройки и гласности. Яковлев был не похож на себя. Он ведь, как правило, лучился силой и всегда знал, чего хочет и как добиться желаемого.

Встречаясь с ним, я подпитывался уверенностью и, пожалуй, именно Яковлеву обязан тем, что мой политический оптимизм сохранялся дольше, чем реальность могла это позволить. По крайней мере, все второе полугодие 1990-го я во многом держался, глядя на Александра Николаевича. Мой личный политический запал был исчерпан.

Я согласился быть старшим стипендиатом в Колумбийском университете Нью-Йорка и выкладывался на два фронта - в «Огоньке» и в научной группе заокеанского университета. Одновременно я хлопотал за избирателей, выбивал для них телефоны, квартиры, пытался растолковать им, что это за безумные старухи прикатили из Львова и машут сине-желтым знаменем на центральной харьковской площади Тевелева. Иногда казалось, что план жизни утрачен окончательно. Но в такое время, как правило, звонил Яковлев, у которого бывало все ясно, - и с конкретными планами, и с перспективами вообще.

Он позвонил мне в 11 утра 11 июля 1990 года. Извинился, потому что у нас была запланирована встреча. Сказал, что вынужден идти на съезд партии и целый день проведет там, так что встреча не состоится. «Зачем вам туда ходить? - спросил я. - Что-то не ясно?». - «Мне очень важно, чтобы меня не внесли даже в списки по выборам ЦК партии. Не хочу. Мне достаточно дел в президентском совете». - «Надоело быть идеологом?» - спросил я, и Яковлев засмеялся в ответ.

Этим смехом для меня завершилась целая эпоха. Я не знал и вряд ли когда-нибудь узнаю на российской чиновничьей должности человека такого же умного и образованного, как Александр Николаевич. Система приподнимала его, но затем несколько раз пугалась и пробовала задвинуть, потому что он был умнее, чем ей требовалось.

Это он, Яковлев, служил партии, был ее самым влиятельным идеологом после мракобеса Суслова, он же попадал у нее в жесточайшую немилость. Это он, Яковлев, в 1987 году предложил на Политбюро план разделения Коммунистической партии на две организации для приближения страны хоть к какой-то форме парламентской демократии.

Когда план был отвергнут, Яковлев не ушел и не повторил слова Мартова, который еще в 1908 году написал Аксельроду: «Я все больше считаю ошибкой самое номинальное участие в этой разбойничьей шайке». Он оставался в догматическом Политбюро и почти до последнего вздоха партии так или иначе был причастен к идеологическим процессам в стране. Бесспорно, что без Яковлева путь к бесцензурной прессе был бы куда извилистее.

Много раз я пытался понять, почему вокруг Горбачева на ключевых постах столько людей невыразительных, неопределенных, блеклых. Особенно среди идеологов (за малыми исключениями, вроде того же Яковлева). То ли Горбачев собирался многое решать сам, то ли ему был нужен такой фон, чтобы получше выглядеть, то ли другие огородили его забором посредственностей, отделяя лидера страны от правды о ней.

Предпоследним идеологическим начальником в партии (последним был Александр Дзасохов, так и не повластвовавший, это уже был период полного распада) назначен был Вадим Медведев, человек угрюмый и обидчивый, переполненный комплексами и тяжелый в общении. Я почти физически ощущал, как при разговоре в голове у Медведева щелкает догматический калибровочный механизм. Что бы собеседник ни произнес, это сверялось с раз и навсегда установленными стандартными представлениями, оцениваясь по единственной шкале. «Социализм, капитализм, коммунизм, абстракционизм...» - Медведеву все было ясно раз и навсегда.

Когда, отвечая в июле 1990 года на вопросы делегатов XXVIII съезда партии, Медведев назвал «Огонек» журналом антипартийным, в этом тоже звенела железная верность догмам. Для главного идеолога партии понятие партийности существовало в раз и навсегда запертой клетке, а партийность и самостоятельность, партийность и свобода были для него антонимами. Ну откуда горбачевская кадровая система подгребла такого к себе?

Партийные чиновники мыслили туго и принимали самостоятельные решения в страшных муках, исключения были слишком немногочисленны.

«НА ГИДАСПОВА СМЕНИЛИ СОЛОВЬЕВА, НО ЖИВЕМ ПО-ПРЕЖНЕМУ ХРЕНОВО»

Помню утро, когда умер академик Андрей Сахаров. На рассвете мне позвонили, сообщив черную весть. Я в свою очередь позвонил кому смог. Евтушенко тут же ответил, что напишет стихи. Гавриил Попов предложил собраться. Случилось это в день парламентского заседания, и мы, человек 10, заранее пришли в Кремль, чтобы выработать общую линию поведения. Еще часов за пять до кончины Андрея Дмитриевича мы все были с Сахаровым на собрании межрегиональной депутатской группы, и он декламировал им же сочиненный стишок о том, что, несмотря на смену партийного начальства в Ленинграде, там лучше не стало:

На Гидаспова сменили Соловьева,
Но живем по-прежнему хреново.

Вместо последнего слова Сахаров употребил более хлесткое, но менее пригодное для печати.

Мы условились, что, если заседание начнут не с трагического известия, Михаил Ульянов, любимый и уважаемый всеми актер, взойдет на трибуну и поднимет зал в минуте молчания. Напряженно разошлись по местам, соображая, как почтить память великого человека, понимая, что смерть Сахарова не только объединит, но и разъединит людей.

Зал заполнялся, и тут я увидел, как из-за кулис вышел Яковлев, направляясь к своему месту. Весь в только что завершившемся разговоре, еще не ведая официальных оценок, но помня, как Горбачев на прошлой парламентской сессии отключал Сахарову микрофон, я сказал тем не менее Яковлеву одно слово: «Сахаров». - «Знаю», - ответил он. «Напишите мне о нем. Именно вы. Член Политбюро». - «Напишу. Но не надо подписывать от Политбюро, просто фамилией подпишите. Это будет мое личное мнение о Сахарове».

Это была четкая линия поведения. От большинства людей из своего официального окружения Яковлев прежде всего отличался тем, что умел быть самим собой и сохранял собственное мнение по многим поводам. Этим он отличался и от своего патрона.

«ПУСТЬ ПИШЕТ. ОН ИДЕОЛОГ...»

В первом же перерыве (собрание все-таки началось с сухого, но внятного сообщения о смерти Сахарова) я подошел к Горбачеву и протянул ему фотографию Андрея Дмитриевича (очень хороший снимок из нашей фототеки, сделанный Юрием Ростом): «Напишите для «Огонька» одну фразу прямо на этой фотографии: «Я очень любил этого человека, и мне всегда его будет недоставать», мы дадим на обложке». - «Нет, - сказал Горбачев. - Я что-нибудь напишу для международной прессы. Может быть, через АПН (было такое государственное Агентство печати «Новости», работавшее на заграницу). «Напишите, - настаивал я, глядя на Горбачева, - Яковлев тоже пишет». - «Пусть пишет, - сказал Михаил Сергеевич. - Он идеолог...».

Идеологом признавали Яковлева и сторонники, и противники перемен. Вообще, вопрос с идентификацией Александра Николаевича порой выглядел странно. В дни одного из пленумов ЦК прямо перед зданием коммунистической штаб-квартиры на Старой площади Москвы раздавали листовки, гласящие, что настоящая фамилия Яковлева - Эпштейн.

«До чего интересно, - окал по-северному Яковлев. - У нас в Ярославской области и евреев-то не было. А что еще интереснее: в дни пленумов ЦК даже кошки проходят на Старую площадь по пропускам, а тут - листовки, и хоть бы что...».

Он понимал, скольким стоит поперек горла, и был даже рад этому. Яковлев не дергался по мелочам, хранил свое достоинство и не напускал на себя показного величия, обычного у высших партийных начальников. В служебном кабинете у себя зимой расхаживал в вязаной кофте, а летом - в белой рубахе с подтяжками. Не прятался, общаясь по телефону, - я выходил, лишь когда звонил белый аппарат с надписью: «Горбачев».

Однажды зазвонил другой аппарат, и, взяв трубку, Яковлев произнес: «Здравствуйте, Михаил Сергеевич!». Я встал, чтобы уйти, но Яковлев замахал руками, предлагая остаться. Поговорил, положил трубку и улыбнулся: «Это тоже Михаил Сергеевич, но другой. Соломенцев».

Впрочем, при всей подчеркнутой преданности Яковлева Горбачеву их отношения не раз казались мне неравноправными. Можно начать хотя бы с того, что Горбачев к Яковлеву и всем остальным обращался на ты, а в ответ слышал вы - старая, еще императорская традиция.

Яковлев был единственным известным мне человеком в руководстве, кто избегал выражать свои мысли матом, особенно по отношению к коллегам, Горбачев же мог загнуть почище истомленного жаждой завсегдатая пивного буфета. Вообще, Михаил Сергеевич как личность был в гораздо большей степени сформирован чиновничьим аппаратом и соблюдал его правила.

Как-то в кабинете у Яковлева я разгорячился, утверждая, что Горбачев не прав, считая, будто все угрозы ему исходят лишь от сторонников перемен в стране, и столь беззаветно доверяет своему аппарату. Яковлев слушал-слушал меня и вдруг взорвался: «Вот идите и говорите Горбачеву все это! Что вы делаете из меня единственного посла демократических сил при Политбюро! Что это у меня за роль такая: пугать его, предостерегать, отговаривать?! Вот идите к нему сами и доказывайте!».

Я вспомнил, что уже пробовал это несколько раз. Однажды это случилось вечером, когда Горбачев выглядел изрядно уставшим. Я тоже устал и уже не впервые позволил себе сказать вслух то, чего, может, утром Горбачеву и не сказал бы: «Вы понимаете, что вас не любят многие чиновники в вашем же собственном аппарате! Да и за что им любить вас?! Вы сами не пьете и другим не разрешаете. Орденов не навешиваете ни себе, ни другим. Эти люди и своего Брежнева презирали, но терпели за то, что он им жить не мешал. А вы мешаете...». - «Да брось ты!» - отмахнулся Михаил Сергеевич, совершенно не обижаясь. После чего произнес очередной монолог о том, что народ един и одержим общей целью...

Яковлев смотрел глубже. Тоже отрываемый от жизни, отрезаемый от нее шеренгами охранников, подхалимов, секретарей, помощников и референтов, он удивительным образом сохранял способность к реалистической оценке людей и событий и ироничному отношению к самому себе.

Секретари и помощники у него тоже могли демонстрировать собственный взгляд на вещи, могли работать круглосуточно, а могли и расслабиться.

«А МОЖЕТ, ОН БЫЛ В ГОЛОВУ РАНЕН?»

Александр Николаевич очень ценил в людях то, что зовется «социальным мышлением». Однажды он рассказал мне, что как-то раньше ему предложили в помощники Егора Гайдара, ставшего впоследствии неудержимым реформатором. «Я слушал его рассказ о том, что, мол, здесь мы закроем завод, а здесь переселим столько-то миллионов людей на другое место, и думал, что он в жизни и сапожным ларьком еще не поруководил, поэтому люди для него - абстракция, шашки на доске в клеточку. Ну и не взял его в штат помощников...».

У Яковлева было «не политбюровское» чувство юмора, что тоже не последнее дело при занудстве штаб-квартиры единственной в стране и всегда безошибочной партии.

Помню, как Вадим Медведев, уже произведенный официально в партийные идеологи (тоже, кстати, кадр из Украины, сформированный в Харьковском обкоме партии), распекал меня в присутствии Яковлева за то, что мы издевательски поместили на обложке портрет отставника с митинга - он был весь усеян медалями, значками, нашивками и прижимал к груди книгу Сталина с портретом усатого вождя на обложке. Текст под фото гласил: «Сталин с ними!». - «Как вы посмели, - восклицал Медведев, - издеваться над ветераном, на чьей груди нашивки за боевые ранения?!». - «А может, он был в голову ранен?» - угрюмо спросил Яковлев, сам ветеран войны, и все разрядилось.

Я вспомнил, как однажды Яковлев сыронизировал по ветеранскому поводу сам о себе: «Вот являюсь я председателем правительственной комиссии по расследованию сталинских злодеяний и знаю об усатом бандите больше других, но инвалидом я стал после того, как в меня попала немецкая пуля, а я все орал: «За Сталина!», порываясь бежать вперед...».

В общем, 11 июля 1990 года Александр Николаевич Яковлев проследил, чтобы не оказаться в составе ЦК, а чуть позже расстался и с самой партией. До конца своих дней он был занят изданием многих документов партийного архива, которые открывали историю страны откровенно и всеобъемлюще. Я с благодарностью храню многие тома этой серии.

21 июля 1990 года мы, первыми в стране, объявили, что «Огонек» впредь отказывается выполнять указания любых политических партий, существующих или намеренных возникнуть в нашем государстве.

Еще лет через пять Александр Николаевич Яковлев, уже не обремененный никакими руководящими должностями, пришел в гости ко мне домой. Мы выпили, закусили и трезво или нетрезво поговорили обо всем. Не было ощущения, что мы вынуждены лгать друг другу. Идеальная форма отношений.

Через годы, выступая на дружеском вечере по случаю 80-летия Александра Николаевича, я позволил себе сказать, что главную часть жизни он потратил на совершенно фантастическое занятие - попытки соединить советское государственное устройство, а также советскую идеологию со здравым смыслом. Яковлев улыбнулся и ничего не ответил.

Александр Николаевич до последних дней гордился, что в академию его избрали тайным голосованием, так же как Сахаров гордился, что таким же тайным голосованием его не исключили из числа академиков, как ЦК этого ни добивался. На книге воспоминаний Александра Николаевича, изданной в 2000 году, я прочел слова, которые особенно хорошо читать сегодня: «Дорогой Виталий Алексеевич, не надо печалиться, все еще впереди, мы так поем последнюю тысячу лет. Но я оптимист. По грязи, но доползем, а там, если повезет, и разогнемся. Обнимаю...». Эх, эти бы слова да Богу в уши. Впрочем, Александр Николаевич уже Там, и я знаю, как он умеет доносить свои мысли до всех, кому считает нужным их сообщить.



Если вы нашли ошибку в тексте, выделите ее мышью и нажмите Ctrl+Enter
Комментарии
1000 символов осталось