В разделе: Архив газеты "Бульвар Гордона" Об издании Авторы Подписка
ЭПОХА

Эдвард РАДЗИНСКИЙ: «Сталина убили, не могли не убить — все они обречены были»

Дмитрий ГОРДОН. «Бульвар Гордона»
Часть III.

(Продолжение. Начало в №№17, 18)

«Сталин за женой брата жены ухаживал»

— Свою жену Надежду Аллилуеву Сталин убил?

— Нет, и я одним из первых был, если не первым (имею в виду историков, а не тех, кто в президентском архиве работал, — они, конечно, это раньше, чем я, читали)... Нет, Волкогонов, наверное, первым был, а я, по-моему, второй после него историк, которого работать в президентском архиве пустили, и там на «Историю болезни Аллилуевой Н. С.» я наткнулся, в Кремлевской поликлинике составленную. В конце поразившую меня запись увидел, в августе 1932 года сделанную: «Сильные боли в области живота. Консилиум. На повторную консультацию через 2-3 недели». И далее: «31.8.32. Консультация по вопросу операции — через 3-4 недели»... Больше записей нет, и вывод напрашивается, что у нее какое-то очень серьезное заболевание было.

— Психическое?

— Нет, думаю, что-то типа рака. Ее к операции готовили — не потому ли она у брата пистолет попросила, который у большевиков верным помощником считался, когда жизнь невмоготу становится? Поэтому здесь, с одной стороны, ее месть Сталину, а с другой — это страшное состояние соединялись. Он же ее унижению подверг, ведь там очень жестокий конфликт был.

— На вечеринке?

— До вечеринки. В книжке моей запись из дневника жены Алексея Сванидзе Марии приводится: «Теперь, когда я все знаю, я их наблюдала...», то есть она наблюдала, как вдовствующий Сталин за женой Павла, брата Надежды Аллилуевой, ухаживал. Только ли после ее гибели это было? — потому что в дневнике Сванидзе события уже после смерти Надежды описаны...

— Вы сказали, что в президентском архиве разгадки двух тайн искали, — с первой разобрались, а вторая какой была?

— Она одной ночи касается, которая судьбу не только нашей с вами тогда общей страны, но и судьбы мира изменила.

«Цезарь, бойся мартовских ид!» — эта фраза, произнесенная в античном Риме, для русских цезарей пророческой стала. В марте умер или отравлен был Иван Грозный, в марте император Павел убит был, в марте в результате террористического акта Александр II погиб и в ночь с 28 февраля на 1 марта на Ближней даче со Сталиным — согласно официальному медицинскому заключению — инсульт случился: после этого удара он уже в себя не приходил.

— Причины в официальной версии усомниться у вас были?

— Вы знаете, в записках Константина Симонова я с изумлением очень странную фразу прочел. Наш знаменитый писатель членом ЦК был, Сталина очень любил, с ним неоднократно встречался и все тайны кремлевские знал, и вот через 25 лет после смерти Сталина он в дневнике пишет: «И сейчас, по прошествии четверти века, меня мучает — как же на самом деле это умирание произошло?». Я таким вопросом не мучился — строчку поэта знал: «К стыду людей, он умер сам» — и в нее верил. Ну а что особенного? Человек старый удара не перенес.

«Сталин сказал, что стар стал, а свои дела исполнять привык хорошо, поэтому от пос­та генерального секретаря его освободить просит...»

— Насколько мне известно, в свое время всех троих охранников, на даче Сталина перед его смертью дежуривших, вы лично опросили...

— Нет, одного только, потому что те уже немножко умерли. Вот того главного, по фамилии Лозгачев, опросил, который Сталина на полу после удара и нашел.

Дело в том, что уже после начала перестройки, когда секретные фонды рассекречены были, в Музее революции совсем другими историями занимаясь, я удивительную записку некоего Рыбина нашел, который много лет охранником на Ближней даче Сталина работал, а потом почти 20 лет комендантом сталинской ложи Большого театра был. Это очень ответственная должность, можно сказать, форпост, потому что, как вы знаете, Иосиф Виссарионович все премьеры Большого театра усердно посещал, более того, на репетициях бывал, так вот, оказалось, что за год до фразы Симонова Рыбин трех находившихся внутри сталинской дачи в последнюю ночь Сталина охранников собрал, и вот здесь такой как бы пролог необходим...

Геббельс в своем дневнике — уже когда рейх рушился, когда в сожженном Берлине конца в этом страшном бункере ждали, — в дневнике пророческую фразу записал: «Очень скоро между победившими союзниками опустится железный занавес, который их разделит». Что такое диктаторы, он знал...

— До знаменитой речи Черчилля в американском Фултоне всего 10 месяцев оставалось...

— Черчилль там сказал: «Сталин уже не только восточную Европу захватил — он уже в центральной Европе, и разговоров и уговоров он не понимает, а понимает он только удар кулаком по столу», в ответ на что Иосиф Виссарионович мощную идеологическую атаку начал. Все газеты о под­жигателях новой войны писали, желанный железный занавес на страну опускаться стал. Почему желанный? А потому что Хозяин, как его страна звала, отлично знал, что после войны произошло, а произошло то, о чем поэт-фронтовик Слуцкий написал:

Что ты стелешься над пожарищем?
Что не вьешься над белой трубой?
Дым отечества?
Ты — другой,
Не такого мы ждали, товарищи.

— Победители вернулись, которые пол-Европы прошли и не только свою силу почувствовали, но и другую жизнь увидели...

— Из страны страх ушел, и Сталин его возвращать начал. Сначала кампанию по усмирению интеллигенции развернули, тогдашние символы разгромили — великую поэтессу Ахматову и замечательного писателя Зощенко. В Ленинграде Жданов, секретарь ЦК, Ахматову музейной редкостью из мира теней назвал, а Зощенко — пасквилянтом и пошляком от литературы, после чего, как вы еще, может, помните, от любимцев Запада камня на камне не оставили: великий композитор Шостакович, великий композитор Прокофьев и великий кинорежиссер Эйзенштейн едва ли не анафеме преданы были.

— Ну, Иосиф Виссарионович толк не только в языкознании, но и в музыке, а особенно в кинематографе знал...



Владимир Высоцкий, Александр Якулов и Эдвард Радзинский после спектакля в цыганском театре «Ромэн», 70-е

Владимир Высоцкий, Александр Якулов и Эдвард Радзинский после спектакля в цыганском театре «Ромэн», 70-е


— В разговоре с Эйзенштейном, который «не так» фильм о любимце Сталина Иване Грозном снял, он о величии и ошибках Ивана Грозного говорил. По его мнению, главной ошибкой самодержца, из-за чего смута и случилась, было то, что несколько мятежных боярских семей он не дорезал, и Эйзенштейн понял, что в наглухо закупоренной стране Иосиф Виссарионович резать собирается. Маршала Жукова Одесским военным округом руководить отправили, аресты и расстрелы среди военных пошли, и главное началось — «ударом по штабам» это назову.

Специальную тюрьму «Матросская Тишина» построили, и камеру номер один в ней наследник Сталина от партии секретарь ЦК ВКП(б) Кузнецов занял, а камеру номер два — наследник Сталина по правительству председатель Госплана СССР Вознесенский...

— ...фигуранты печально известного «Ленинградского дела»...

— Оба расстреляны были, и во время объявления приговора Кузнецов встать не мог — ему позвоночник переломили. После чего поста человек номер два — Молотов лишился, а его жену Жемчужину арес­товали.

— Все с ужасом гадали, кто же следующим станет...

— Этот разгром судьбоносной мартовской ночью прерван был, и как бы к ее неизбежности, к смерти старого человека, нас готовя, Никита Сергеевич Хрущев в своих мемуарах писал, что на ХIХ съезде «Сталин (это последний съезд партии, на котором он был. — Э. Р.) под конец несколько минут речь держал. Потом говорит нам: «Вот, смотрите-ка, я еще смог!» — минут семь на трибуне продержался и это своей победой счел, и мы все вывод сделали, насколько уже он слаб физически».

— По-вашему, Иосиф Виссарионович еще полон сил был?



С Арменом Джигарханяном

С Арменом Джигарханяном


— В это время американский посол в Москве Гарриман об инсульте Сталина написал — ударе, который тогда с ним случился, но Гарриман многого не знал, а Никита Сергеевич лукавит. Дело в том, что на следующий после ХIХ съезда день пленум ЦК состоялся, где руководящие органы выбирали, — его Константин Симонов, писатель-участник, описывает.

Пленум два часа продолжался, из них полтора часа речь «физически слабого» Сталина заняла. Президиум наверху был, трибуны внизу, и он не сошел — почти взбежал к трибуне, с разговорами о своем здоровье как бы покончив. Симонов пишет: «Зал взорвался аплодисментами, но он рукой остановил овацию и начал говорить». Говорил без листочков, без юмора, цепко и зорко вглядываясь в зал, и речь его вызвала шок.

Он сказал, что Ленин в самые страшные годы гремел (и несколько раз повторил: «гремел!», «гремел!») — в отличие от некоторых сегодняшних капитулянтов, и вскоре эти капитулянты имена обрели... Он на Молотова набросился, после чего к Микояну перешел, и речь его, как Симонов пишет, еще больше неуважительной стала. В президиуме лица белыми были, все ждали, на кого этот «физически слабый» еще набросится?

Ну а дальше, как когда-то его любимец Иван Грозный, он о своей отставке заговорил — сказал, что стар стал, а свои дела исполнять привык хорошо, поэтому от пос­та генерального секретаря его освободить просит... Сзади, как Симонов описывает, Маленков подниматься начал, умоляюще руки воздев и умоляя зал его поддержать. «Просим, — шептал он, — просим остаться», и зал, хорошо вождем выученный, заревел: «Просим, просим остаться!» — вот так они «физически слабых» боялись, так что портрет, который Никита Сергеевич нам предложил, немножко неточен, а точен другой, который поэт Борис Слуцкий дал:

Он был умнее и злее
Того — иного, другого,
Которого он низринул,
Извел, пережег на уголь,
А после из бездны вынул
И дал ему стол и угол...
Однажды я шел Арбатом,
Бог ехал в пяти машинах.
От страха почти горбата,
Угрюмо жалась охрана.
В своих пальтишках мышиных
Было поздно и рано.
Серело. Брезжило утро.
Бог глянул жестоко, мудро
Своим всевидящим оком,
Всепроницающим взглядом.

Мы все ходили под богом.
И даже стояли рядом.

После этого выступления все знали, что грозный Молотов кончен, Кагановичу расстрелянного брата припоминать начали, Микоян... Всех их на сталинскую дачу уже не звали. С некоторых пор в Кремле появляться Сталин перестал и все на даче решал, и туда теперь только четверка ездила: Хрущев, Маленков, Берия и министр военный (как его на даче охранники называли Бородатый) Булганин, но они тоже знали, что кончены. Дело в том, что в этот момент уже вовсю так называемое Мингрельское дело раскручивалось. Берия мингрел был, и Сталин министру госбезопасности Абакумову указание дал: «След Большого мингрела ищите».

«После смерти Сталина пленум ЦК состоялся, на рассказ в стиле Кафки похожий»

— Первый президент Грузии Эдуард Шеварднадзе сказал мне, что убежден: Берия Сталина отравил, поэтому воп­рос: Сталин как умер?

— Господину Шеварднадзе, который как грузин должен знать все, что грузины делают, похлопаем (смеется) — он в курсе был, что Берия сказал, и не только он: Маленков, Хрущев — они же знали, что их ждет... После падения Маленкова в сейфе у него 58 томов прослушки обнаружили — прослушивали их всех, готовили. Уже после смерти Сталина пленум ЦК состоялся, на рассказ в стиле Кафки похожий. Хрущев — Маленкову: «Тебя не прослушивали, а вот меня через твою квартиру прослушивали». Маленков: «Ну что ты, Никита! Ты же знаешь, через мою квартиру тебя и Буденного прослушивали, но меня тоже — ты же помнишь, мы с тобой только на улице говорили: в квартире нельзя было».

Прав Маленков: их всех прослушивали, и они отлично помнили, что истребление штабов Иосиф Виссарионович на самообслуживание обычно ставил. Сначала Ягода Зиновьева, Каменева и так далее истреблял, потом Ежов пришел — Ягоду и все его окружение угробил, затем Берия — Ежова и его окружение расстрелял, и вот теперь очередь Берии наступила. Вот такая обстановка накануне той судьбоносной ночи была...

— На так называемой ближней даче Сталина, где все произошло, вы, наверное, каждый уголок знаете?

— Ну я же несколько раз там снимал. Сначала эта дачка одноэтажной была, потом второй этаж надстроили — уже в отсутствие архитектора Мержанова, который ее проектировал. Этот архитектор забыл, как опасно к вождю народов приближаться, и долгими годами заключения и ссылки за эту дачу заплатит — жена Мержанова в лагере погибнет, а сам он через 11 лет выйдет. Второй этаж Иосиф Виссарионович для внуков построил, которых никогда на дачу не пригласит.

— Будучи маниакально подозрительным, Сталин наверняка догадывался, что на него покушаться могут, — какие же меры предосторожности предпринимал?



С первой женой актрисой Аллой Гераскиной, дочерью писательницы Лии Гераскиной. В этом браке в 1958 году родился сын Олег

С первой женой актрисой Аллой Гераскиной, дочерью писательницы Лии Гераскиной. В этом браке в 1958 году родился сын Олег


— Представьте: как только, друг с другом меняясь, черные бронированные машины из Спасских ворот выезжали (кстати, в какую машину он сядет, никто не знал), весь маршрут как бы на военном положении объявлялся. По разным данным, этот маршрут пара тысяч крепких ребят охраняла, и вдоль всего периметра дачи охрана стояла, но нас другая охрана интересует — та, которая внутри дачи была.

Их «сотрудниками для поручений при Иосифе Виссарионовиче Сталине» называли — дело в том, что слово «дача» не упоминалось, она везде как секретный «объект» фигурировала, а себя они «прикрепленными к объекту» называли.

— Действительно ли Сталин, как говорят, в ночь перед смертью своим охранникам не охранять его велел?

— В своей книжке и раз 10 по телевидению одно и то же я говорил: готов совпадением признать, что Иосиф Виссарионович Сталин в ночь перед тем, как его бездыханным найдут, — это на следующий день в 11 вечера случилось...

— ...поскольку к нему все это время не заходили...

— Да, последней своей волей всем прикрепленным одну фразу сказал: «Вы мне больше не нужны. Идите спать. И я тоже иду спать». Это у них шок вызвало, в чем они признались, но не мне, а Рыбину, своему коллеге, который в охране работать уже перестал и на пенсии был.

Как я говорил, Рыбин трех прикрепленных собрал, которые на даче в ту судьбоносную ночь были, и очень кратко их показания для секретного архива записал — случайно наткнувшись на них после рассекречивания, я их прочел.

Сначала по­казание старшего прикрепленного Старостина шло, и ничего интересного там нет. Он сказал, что ут­ром Сталин долго из своих комнат не выходил. Они уже беспокоиться начали, и в половине одиннадцатого вечера прикрепленного Лозгачева туда послали — тот Сталина лежащим на полу после удара нашел. Вот и все, но два других свидетеля куда интереснее рас­сказали.

Прикрепленный Туков показал, что, отправля­ясь в ту ночь спать, Иосиф Виссарионович приказ отдал, который они прежде никогда не слышали. Он сказал: «Я иду спать, и вы тоже идите спать, вы мне сегодня не понадобитесь». И повторил: «Такого мы никогда не слышали», а так все то же...

Третье показание Лозгачев дал. Слово в слово, как Туков: «Иосиф Виссарионович приказ отдал, который мы никогда не слышали. Дословно он сказал: «Я иду спать, вы тоже идите спать, вы мне не понадобитесь». Утром из комнаты своей он уже не вышел — я его в половине одиннадцатого лежащим на полу нашел».

— Вы верите, что Сталин так сказал?

— После прочтения этого документа мне, естественно, с прикрепленными повидаться захотелось. Старостин к тому времени умер, Туков тоже, а Лозгачев, к моему изумлению, жив оказался. 89-й год шел, я ему позвонил и услышал: он боится. Мне тогда безумно смешно стало: Сталин уже бог знает когда умер, перестройка идет — чего бояться-то?

Я удивлялся, а удивляться надо было другому: почему он со мной в конце концов встретился? Еще ведь страна по имени СССР жива была, и еще действенна подписка была, которую Лозгачев о не­разглашении всего, что было на даче, дал, — никто ее не отменял, и пенсию он от учреждения, которому подписку дал, получал, и само учреждение еще живо тогда было. Только потом я понял: этот человек хотел, чтобы я написал и сказал, то, чего сам он произнести вслух не мог, то, из-за чего, видимо, и собрал их тот самый Рыбин.

Я услышал от него то, что в интернете как слова Лозгачева цитируют, хотя все время писать надо: «Лозгачев Радзинскому сказал...», потому что никому другому ничего он не говорил, только мне — и все. Всю беседу с ним я записал и заставил его (не заставил — попросил) показания подписать, и он это сделал...

«Лозгачев к Хозяину бросился: «Иосиф Виссарионович, что с вами?», а тот захрапел, и под ним сильно подмочено было»

— Что же в ту ночь на Ближней даче происходило?

— Обычный сталинский вечер, переходящий в ночь, был, или ночь, переходящая в утро, — все это его дочь Светлана Аллилуева описала, то есть доверенная четверка на дачу где-то в полдвенадцатого приезжала, и до половины пятого они обедали. Или ужинали, или пировали — как хотите назовите, но это не только пир и ужин был — там государственные дела решались.

Лозгачев сказал: «Как всегда перед приходом гостей, мы меню вырабатывали». В ту ночь оно обычное было, никаких крепких напитков — это раза два он повторит. Только молодое вино «Маджари», которое Сталин за слабую крепость соком называл, — вот, по бутылке сока на человека. «Мы это все расставляли и сами уходили — у них самообслуживание было, потому что их разговоры слушать нам нельзя было».

«Сталин (это опять пару раз он повторит. — Э. Р.) в хорошем настроении пребывал, потому что здоров был. Когда он болен, к нему лучше не подходить, а в половине пятого утра нам прикрепленный Хрусталев и говорит: «Ну, ребята, такого я никогда не слышал. Иосиф Виссарионович сказал: «Вы мне не понадобитесь, я иду спать, и вы тоже идите спать».

«Подождите, — спросил я, — так вы этот приказ не от Сталина, а от Хрусталева услышали?!». — «Ну да. Как мы от Сталина-то слышать могли? Хрусталев вместе с Хозяином гостей всегда провожал. В полпятого он за ними дверь закрывал и, когда вернулся, нам сказал: «Ну, ребята, пляшите! Такого я никогда не слышал! Хозяин сказал: «Я иду спать, вы тоже идите спать, вы мне не понадобитесь».

— И они что?

— Так и сделали. Лозгачев добавил: «Я никогда такого не слышал. Обычно в глаза посмотрит и спросит: «Спать хочешь?» — ну какой после этого сон?». То есть он их проверял, и вдруг такое распоряжение отдал.

Дмитрий, я поверить должен, что Иосиф Виссарионович некоему Хрусталеву небывалый приказ себя не охранять отдал, который никогда не отдавал, и в ту же ночь умер? При этом не просто умер: обязательно в моей книжке прочитайте, потому что там все точнее описано — я слишком кратко рассказываю.

— Вашу реакцию на сенсационное признание Лозгачева представляю...

— Меня это так поразило, что я ему позвонил. Автоответчики тогда только в моду входили, я его включил, и по телефону эту фразу записал — Лозгачев мне ее повторил. Я спросил: «А с Хрусталевым-то можно побеседовать?». Он в ответ: «Нельзя — он через месяц после Хозяина умер».

— Смерти любимого вождя не выдержал...

— Когда прикрепленные Сталина бездыханным находят, вторая часть представления начинается, а Хрусталева уже нет, он в 10 утра сменился, и новый старший прикрепленный Старостин всем членам правительства звонит — они же не знают, что со Сталиным.

Хочу теперь, чтобы вы представили, как Иосиф Виссарионович на даче жил. По обе стороны коридора, обитого деревянными панелями, комнаты были. Одна, огромная, большой столовой называлась — ее во многих фильмах показывают: там во время войны заседания военного совета и так далее проходили. По другую сторону — малая столовая.

Коридор с пристройкой соединялся, в которой прикрепленные жили, и дверь, которая от сталинского жилища их отделяла, священной они называли: иначе чем по звонку Хозяина, открыть ее права никто не имел. Звонки во всех комнатах сталинской дачи были, и он предупреждал: «Тот, кто без разрешения откроет, сурово наказан будет», а что это такое, они знали: народу там много исчезло.

И вот на следующее утро они собираются и ждут — обычно в 11-12 Сталин уже звонил, завтрак ему подавали. На даче трое плюс кастелянша были, и тут я Лозгачева спросил: «Подождите, а вы кем там были?». Он: «Заместителем коменданта». — «А комендант где?». — «Он приболел». Вместо Власика, который долгие годы личным телохранителем вождя был и обычно на даче ночевал, тогда другого начальника охраны назначили...

— Власика, который Берии к Сталину подобраться мешал, к тому времени по «Делу врачей» арестовали...



Единственный сын Эдварда Станиславовича Олег Радзинский — бывший советский диссидент и политзаключенный, инвестиционный банкир, писатель, ныне — гражданин США

Единственный сын Эдварда Станиславовича Олег Радзинский — бывший советский диссидент и политзаключенный, инвестиционный банкир, писатель, ныне — гражданин США


— Да, верно. «А начальник охраны в эту ночь где был?» — спросил я. «А он тоже заболел, у него приступ аппендицита случился, так что на хозяйстве только мы втроем оставались», — Лозгачев ответил и вот что рассказал.

«Сидим ждем. 12 — звонка нет, в час нет, в два нет... Тут Старостин — он Хрусталева утром сменил — мне и говорит: «Слушай, что-то мне беспокойно — ты бы пошел посмотрел». — «Я не герой, — отвечаю. — Если ты герой, ты и иди». Ждем...

Четыре — нет звонка, пять — нет, а секретность же такова, что, в какой комнате Хозяин спит, никто не знал. Обычно (поскольку это март, темновато было) по тому узнавали, в какой комнате свет зажигался, — тогда наружная охрана прикрепленным об этом сообщала, а тут они ей раз за разом звонят и один ответ слышат: «Движения нет». В комнатах нет, и вдруг в половине седьмого — ура! — в малой столовой свет загорелся. Мы ждем, готовимся, а звонка все нет. В семь часов — нет, в восемь — нет, в девять — нет, в 10 вечера свет горит, и звонка никакого».

В половине одиннадцатого трагедия случилась — для Лозгачева: фельдъегерь почту из ЦК принес, а на этой даче все обязанности распределены, и почту нести комендант должен, а в его отсутствие — помощник. «Я перекрестился, — Лозгачев вспоминал. — Ребята, не поминайте лихом», — и дверь открыл. Иду и сапогами топаю, потому что Хозяин не любил, когда тихо идут, он всегда говорил: «Что ты идешь крадучись?».

— Бедняга прикрепленный, наверное, поседел...

— Фельдъегерскую почту в первой от двери в коридор комнате клали — Лозгачев почту положил и с изумлением, как он сказал, увидел, что дверь из фельдъегерской в главный вестибюль открыта, а через вестибюль видно, что, как ни странно, дверь и из малой столовой открыта, и в эту открытую дверь он столик увидел, около которого упавшая бутылка лежала и Сталин лежал.

Хозяин еще, по его словам, видимо, какие-то остатки сознания сохранил и слышал, потому что правую руку поднимать начал и, как Лозгачев говорит, «дзыкнул»: «Дзык!». Он к нему бросился: «Иосиф Виссарионович, что с вами?», а тот захрапел — лежит и храпит, и под ним сильно подмочено было. Видать, он этой рукой показать хотел, что озяб, чтобы убрали.

Суматоха поднялась, прикрепленные вместе с кастеляншей на диван его перенесли, потом — в большую столовую, чтобы воздуха побольше было, но главное — Лозгачев старшему прикрепленному сказал: «Звони! Звони, если он умрет — нам всем крышка!» — и дальше совсем удивительное наступает. Они своему руководителю Игнатьеву звонят. Казалось бы, министр госбезопасности сразу на дачу броситься должен, а он спокойно отвечает: «Я Маленкову сейчас позвоню». Полчаса проходит, Маленков звонит, они ему все, что произошло, рассказывают, и он говорит: «Я Берии звоню, но никто не отвечает». И еще, по-моему, час проходит. Берия звонит: «О том, что случилось, — никому ни слова. Мы скоро приедем».

— И никто не едет...

— Никто! — как будто знают, и так реагировали люди, которые дыхания его боялись? Потом, когда они около умирающего вождя дежурили, если у него чуть-чуть губы шевелились, Берия к нему бросался: «Что?» — и от страха все моментально менялись, а тут никто ничего...

Через три часа после первого звонка гости появились — Берия и Маленков, и сцена абсолютно из кинофильма. У Маленкова туфли новые, и они скрипят: он разувается и в носках — оба! — к дивану турецкому, где Сталин лежит, подходят. Во сне он храпит. Прикрепленные рассказывают, что произошло, как Иосиф Виссарионович в луже лежал, как они... Что Берия, выслушав, как 73-летнего человека на полу нашли, им ответил? «Товарищ Сталин, — он сказал, — спит, и ты товарища Сталина не тревожь... И нас не беспокой» — и уехали.

«Лицо Сталина до неузнаваемости изменилось, агония его душила, и вдруг руку он поднял, будто грозя окружающим, и это последнее было — она упала»

— Только утром, в половине девятого, все вернулись, врачей привезли, и любимая показуха началась. Заседания, Академия наук планы лечения разрабатывала, какой-то чудовищный аппарат внесли. У всех руки дрожали, никто рубашку с него снять не мог, его челюсть вставная на пол вылетела — в этой суете, в этой показухе он и умирал.

Лицо Сталина до неузнаваемости изменилось, агония его душила, и вдруг руку он поднял, будто грозя окружающим, и это последнее было. Она упала, и Лозгачев мне сказал: «Он руку поднял, будто о помощи прося, — да кто ж ему поможет?!».

— Убили?

— А и не могли не убить — они все обречены были, все!

Если беседы с Молотовым, записанные поэтом Феликсом Чуевым, вы прочитаете...

— ...автором проникновенных стихов о Сталине...

— Да, Чуев — любитель Сталина, настоящий, и вот Молотова о смерти Хозяина он спрашивает, и тот говорит: «Во время по­хорон на Мавзолее Берия мне сказал: «Хорошо, что я вовремя его убрал».

Ну а дальше вы знаете — эпоха, как ее иронично называли, «великого реабилитанса» началась, и по всей стране они брели — сотни тысяч его заключенных, и, поскольку просто уйти он не мог, тысячи задавленных во время прощания с ним к погибшим в лагерях присоединились, ну а дальше — обычная история: после смерти Чингисхана маленькие чингизиды возню и борьбу затеют.

Потом из Мавзолея его вынесут... Вся церемония, так это назовем, офицером, который ею руководил, подробно описана... Сталина в обстановке любимой им секретности выносили, Красную площадь отряды милиции и солдат оцепили, сотрудники Мавзолея плакали, потому что у него абсолютно живое лицо было. С него золотые погоны сняли и пуговицы золотые, латунными их заменив.

— Думаете, тайна смерти Сталина раз­гадана?

— Что на даче случилось, вам решать. Может, это совпадение, что в ту ночь прикрепленные впервые приказ услышали, которого до этого никогда не слышали, а помните, как Светлана Аллилуева пишет? Когда Сталин умер, Берия из комнаты выбежал и закричал: «Хрусталев, машину!». Почему, игнорируя всех охранников, к Хрусталеву он обратился?

Вполне возможно, что это совпадение, но почему-то, когда рассказы о тех событиях я печатаю, они нездоровую реакцию, какую-то жестокую отповедь вызывают, хотя факты — вещь упрямая.

И еще. На гроб Сталина железобетонные плиты опустить приказано было — как будто боялись, что он из гроба восстанет, но без плит обошлись — просто землей забросали, а зря: он ведь действительно восстал.

— Когда же вы поняли, что в России Сталин и теперь, как говорится, «живее всех живых»?

— В 95-м году я свою книгу закончил и, когда на улицу вышел, — это майский день был! — увидел, что по Москве 70-тысячная демонстрация оппозиции идет, и впервые после разоблачения культа личности над колоннами его портреты реяли. В этих колоннах вместе монархисты и коммунисты шли, и это правильно было, потому что он больший монархист, чем все Романовы, вместе взятые, был, и больший коммунист, наверное, чем Че Гевара.

Так что тому журналисту, о котором раньше говорил, я позвонил и сказал: «Они уже над колоннами — его портреты», и он мне ответил: «Да это маргиналы!», а я улыбнулся: «Еще не вечер».

— Какая короткая у русского народа память — не от этого ли все его беды?



Третья супруга Эдварда Радзинского актриса Елена Денисова (моложе мужа на 24 года), вероятно, многим запомнилась по роли секретарши в фильме Аллы Суриковой «Ищите женщину»

Третья супруга Эдварда Радзинского актриса Елена Денисова (моложе мужа на 24 года), вероятно, многим запомнилась по роли секретарши в фильме Аллы Суриковой «Ищите женщину»


— Как мы уже говорили, Иосиф Виссарионович Ивана Грозного очень любил. В 42-м году пьеса Эйзенш­тей­на «Иван Грозный» была издана, и сталинский экземпляр сохранился, на котором не­сколько раз одно и то же слово написано: «учи­тель», «учитель», «учитель», а те­перь я вам процитирую, что наш великий историк Карамзин об учителе Иосифа Виссарионовича написал.

Он писал, что со временем стоны его жертв умолкли, бумаги, рассказывавшие о его злодеяниях, в архивах пылились — зримыми для новых поколений только памятники его государственной силы и великих побед оставались. Постепенно имя «Мучитель», каким царя современники называли, в сознании новых поколений очень уважаемым в Азии именем «Грозный» заменилось, но ис­тория, писал Карамзин, памят­ливее людей, история помнит — Мучитель.

— Журналисты вас однажды спросили: «В итоге вы оправдали Сталина или осудили?». — «Я его понял, — ответили вы, — но заплатил за это тем, что ненадолго жертвой «культа личности» стал...

— Да, но «понять — значит простить» тут не подразумевается, я это клише не приемлю: понять — это значит понять. Дело в том, что у историка, если как историк он выступает, руки связаны. Вот в написании биографий я историк, а сейчас огромный роман закончил, потому что там я свободнее. Потрясаться, негодовать, улыбаться, восхищаться историк не может, нет...

— ...его задача — фиксировать...

— Он понимать процесс должен — это его задача, то есть почему тот или иной исторический деятель должен был, хотя и не обязан, так поступить. Он поступки человека понять должен, который судьбу народов менял. Иногда это от плохого пищеварения шло, иногда сексуальный комплекс влиял, как частично у Гитлера было.

Моей задачей первое исследование провести было, и биография Сталина лишь началом работы была. Я огромный роман не только о нем написать собирался, но и о времени, потому что это Атлантида, которая под водой лежит, и одновременно нет более фарсовой системы, нежели та, где люди, которые частную собственность отменить решили (при том, что потребность в ней внутри каждого есть), которые деньги в какие-то бумажки превратить пытаются, чтобы ими можно было в уборных подтираться и чтобы они вообще никакого значения не имели, которые золотом мостить мостовые решили и сделать так, что министры и наркомы у них меньше или столько же, сколько средний квалифицированный рабочий, получали...

— Утописты!

— Люди эти самое мощное, са­мое бюрократическое, самое...

— ...человеконенавистническое...

— ...вдобавок еще и коррумпированное государство создали, а ведь желали другого.

— Счастья...

— Причем не только большевики — и Гитлер его обещал. Весь ХХ век все счастья желали, при этом концлагеря создавали, мучили, миллионами убивали, люди от голода умирали, при этом никто же причинение страданий своей целью не объявлял, никто не говорил: «Я новую жизнь вам принес», но все ее приносили.

«Лучше все же даже об Иосифе Виссарионовиче, чем о начальнике ЖЭКа, думать»

— Сталин великим был?

— Я много раз формулу английского историка по поводу Кромвеля повторял — она очень мне нравится. Его спросили: «Кромвель великий?», и он ответил: «Великий. Великий. Но каков злодей!».

— «Суть трагедии в том, — вы пишете, — что Иосиф Сталин, неутомимо на крови Вавилон строивший, почему-то забыл то, что ученик духовной семинарии Сосо Джугашвили хорошо знал: всякий Вавилон непременно будет разрушен». В чем же общая трагедия Николая ІІ и Сталина?

— Это не общая трагедия, а абсолютно разные вещи. Дело в том, что Николай государство на крови не строил, — он получил государство, в котором гармонии не было. Понимаете, внизу — свобода абсолютная, а наверху политическое рабство — автократия — сталось, и он должен был Конституцию сделать, то есть когда революция наступила, ее усмирить надо было. Чем ее усмирили? Буковками, Конституцией, а что на следующий день случилось? Права и свободы отнимать начали, Думу разогнали.

— Вы о кровавых тиранах много пишете, а кровавые мальчики у вас в гла­зах не скачут?

— Да знаете, лучше все же даже об Иосифе Виссарионовиче, чем о начальнике ЖЭКа, думать (смеется), вы как-то возвышеннее даже становитесь. Дело в том, что там, конечно, страшно, кровь, но они — в этом-то ужас! — вселенские задачи ставили, которые кровью заканчивались, а когда вы понимаете, что задача состоит в том, как у государства чего-то забрать, это как-то вас принижает.

— При Брежневе опальный Сахаров на ваш спектакль «Беседы с Сократом» пожаловал, и после этого вы написали: «Придя домой, я себе сказал: «Этой великой империи, которая вечной, как еги­петская пирамида, казалась, скоро не будет, страна, где сама власть показывает, как собственные решения она презирает, долго не просуществует. С того момента я и начал книгу о Николае II писать, потому что твердо знал: напечатанной ее увижу». Это дар предвидения?

— Вы знаете, нет, я к этому выводу визуально пришел. Я же Андрею Дмитриевичу билеты послал, а тогда, как всегда, было, вот как в «Сократе» сказано: «Греки, как женщины, — их к запретному тянет», то есть шесть лет спектакль не разрешали, и поэтому все официальные лица вместе с семьями туда пошли. Не во МХАТ, где тогда каких-нибудь «Сталеваров» ставили, а в Театр Маяковского. Там Щелоков, министр внутренних дел, был, министр финансов Гарбузов с семьей, руководитель Гостелерадио Лапин, сам генеральный прокурор Руденко сидел, и вдруг я вижу, что мои билеты Сахарову между ними оказались...

— ...потрясающе...

— ...и понял, что сейчас представление будет: Сократ на сцене, и Сократ внизу вместе с афинянами. Я наверх влез, понимая, что, наверное, этот спектакль сейчас закроют. «Хрен с ним, — подумал, — хоть увижу!». Все-таки шесть лет из-за него не разрешали. Из-за него же все — они аналогию между Сократом и Сахаровым видели.

Я на балконе стоял и увидел, как в зале в старомодных подтяжках, с пиджаком на руке он появился — жуткая жара стояла! Анд­рей Дмитриевич, наверное, тоже понимал, что они там будут, поэтому по­явился, когда почти свет гасили. Один был, Боннэр, жену, не взял — опасно, и он между ними пошел. «Ой, — думаю, — что сейчас будет!», а было вот что: все с мест повскакивали и кричали, приветственно руки протягивая: «Андрей Дмитрич, здрасьте!», «Андрей Дмитрич!». Они перед семьями свою независимость демонстрировали. «А, собственно, что произошло? — говорили. — Трижды Герой Социалистического Труда, не какой-нибудь зек спектакль посетил, мы с ним знакомы», но понимаете, в это же время...

— ...обличительные речи шли...

— Его в газетах клеймили, пик кампании был, — пик! — и тут я понял, что власть, которая себя не уважает...

— ...скоро падет...



Второй женой писателя стала легендарная актриса театра и кино Татьяна Доронина. С Александром Лазаревым в фильме Георгия Натансона «Еще раз про любовь» по пьесе Радзинского «104 страницы про любовь», 1968 год

Второй женой писателя стала легендарная актриса театра и кино Татьяна Доронина. С Александром Лазаревым в фильме Георгия Натансона «Еще раз про любовь» по пьесе Радзинского «104 страницы про любовь», 1968 год


— ...жить долго не может.

Из книги Эдварда Радзинского «Моя театральная жизнь».

«Бурков замечательно рассказывал... Обычно он это делал, когда напряженность во время репетиций возникала — в первой же паузе он какой-нибудь смешной рассказ начинал, и в его смехе, в его лукавой интонации что-то очень-очень знакомое было... Шукшин! — он продолжал в нем жить, как до сих пор продолжает жить Эфрос в своих актерах.

Режиссеры не уходят — они прячутся в своих актерах.

Мой любимый бурковский рассказ — о посещении Брежневым спектакля «Так победим!» по пьесе Михаила Шатрова: Бурков играл в этом спектакле рабочего, который встречается с Лениным.

По случаю прихода Брежнева все преобразилось — в буфете появились дефицитные тогда кипрские апельсины, и Бурков, понимая, что эта роскошь весьма временная, купил пару апельсинов домой — запрятал в карманы штанов и отправился в гримерку, но все закулисье было заполнено добрыми молодцами. Один из них молча преградил ему дорогу — взгляд уперся в оттопыренные карманы бурковских штанов.

Бурков молча вынул один апельсин — молодец кивнул, но продолжал недвижно стоять. Бурков все так же молча вынул второй апельсин, и добрый молодец освободил дорогу.

Брежнев и члены Политбюро появились в ложе, раздались аплодисменты.

Брежнев был продолжением все той же кафкианской жизни. Полководец, не выигравший ни одного сражения, но удостоенный всех высших воинских наград, писатель, награжденный высшей премией по литературе, не написавший ни одной книги, оратор, нечленораздельную речь которого транслировали телевидение и радио, мудрый правитель страны, находившийся в глубоком маразме, о котором страна сочиняла бесконечные анекдоты.

Спектакль начался.

«Ленин, — рассказывал Бурков, — по замыслу режиссера должен был скромно, этак бочком, войти в свой кабинет.

Как только Ленин показался, в тишине зала отчетливо послышался голос, до боли знакомый миллионам:

— Это Ленин?

— Да, — шепотом ответил кто-то в ложе.

— Надо его приветствовать? — спросил генсек.

— Не надо, — прошептал достаточно громко кто-то из членов Политбюро.

В это время на сцене появилась секретарша Ильича.

— Кто это? — тотчас осведомился на весь театр генсек.

— Секретарша, — зашептали в ложе.

— Она хорошенькая, — отметил Леонид Ильич.

Зал испуганно слушал.

И опять любимый голос:

— Кто это?

— Крупская, — ответил шепот.

— Крупская? Молодая, — удивился Брежнев.

Наступила очередь Буркова. Он вышел на сцену и произнес текст.

— Пусть повторит, я не услышал, — раздался голос Брежнева.

В ответ прошуршал чей-то успокаивающий шепот, но управлять спектаклем генсеку явно понравилось, и когда какая-то оппозиционерка на сцене посмела возражать Ленину, Брежнев был категоричен:

— Пусть она уйдет! — услышал зал.

После этого генсека тихонечко увели на время из ложи, но он был упрям и вскоре вернулся, и угодливый член Политбюро объяснил происходившее на сцене:

— Это Арманд Хаммер говорит с Лениным.

— Разве Хаммер в Москве? — искренне удивился на весь театр генсек.

И тут кто-то не выдержал. Точнее, посмел не выдержать. Или было нужно, чтоб не выдержал. Раздался чей-то смех, и тотчас напряженное молчание зала перешло в общий, очень нервный хохот.

После этого Брежнева увели смотреть любимый хоккей».

На самом деле это была не смешная, но очень трагическая история про Кремль и власть. Плохо слышащего и еще хуже понимающего больного человека привели на спектакль старики-соратники, желавшие любой ценой сохранить неизменность ситуации, и потому не отпускали его на покой, заставляли играть в вождя.

Но, видно, кто-то был против.

«Если звезды зажигают, значит, это кому-то нужно», — как справедливо написал советский поэт, и кому-то было, видимо, нужно продемонстрировать полный маразм не­счастного генсека. Брежнев плохо слышал, но сцена и ложа были напичканы микрофонами, и они усилили и без того громкий голос глуховатого Леонида Ильича.

И на следующий день о маразме Брежнева говорила вся Москва.

Пока на сцене шла одна пьеса, в ложе, возможно, разыгралась вторая.

Уже через несколько месяцев Брежнев умер, и вскоре генсеком стал бывший руководитель КГБ Андропов».

«К Дорониной у меня не только любовь была, но и огромное уважение, преклонение»

— По вашей пьесе «104 страницы про любовь» в 69-м году прекрасный фильм «Еще раз про любовь» сняли, главную роль в котором ваша в то время супруга Татьяна Доронина сыграла. Потрясающе красивая женщина, вы­да­ющаяся актриса — любовь у вас сильная была?

— Если я «нет» скажу, вы же не поверите (смеется), поэтому должен вам «да» сказать, и это легко, но ужасно этих тем не люблю. Не только любовь была, но и ог­ром­ное уважение, преклонение перед Актрисой — оно до сих пор у меня осталось, то есть это великая актриса, по правде великая. Очень жалко, что с ней крайне мало знаменитые режиссеры работали, — после того, как Товстоногов умер, просто никого не осталось. Понимаете, ее боятся, режиссер, который к ней приходит, отчет себе отдает, что все время это опасное сравнение идти будет, поэтому не ходить предпочитали (смеется).

— Это правда, что после того, как с ней расстались, о любви и о своих со­временниках вы писать перестали?

— Нет, нет! Дело в том, что пьесы я перестал писать потому, что возможным стало на очень интересующий меня вопрос ответить. Как вам, наверное, много раз ва­ши собеседники говорили, писательство — это удовлетворение собственного любопытства за счет трудящихся, которые книги покупают, поэтому, когда слышал: «Перестройка необратима», — я знал, что в стране все обратимо в одну секунду.

— Ну, вы же историк...

— Прикажут — и обратятся, поэтому вы­яснить то, что меня всегда интересовало, я поспешил: как 300-летняя империя за три дня погибла? Уяснив для себя этот процесс, я понял, что тот же вопрос весь мир интересует и мой долг — ему ответ дать. Именно миру, поэтому книги я вначале там издавал, и когда по 20 стран (как минимум!) их печатали, невероятно счастлив был, потому что выполнил то, что своей американской переводчице обещал, когда пьесы писать прекратил.

— К Татьяне Васильевне Дорониной вернусь — вы с ней сегодня встречаетесь?



Татьяна Доронина и Олег Ефремов, «Еще раз про любовь». «Это великая актриса, по правде — великая»

Татьяна Доронина и Олег Ефремов, «Еще раз про любовь». «Это великая актриса, по правде — великая»


— Мы по телефону разговариваем, я в театр хожу, премьеры ее вижу. Для меня очень важно, чтобы у нее все хорошо было, — я из-за этого волнуюсь и, когда у нее все в порядке, очень рад.

— Как историк, как писатель, как человек мудрый и опытный, ответьте: как сегодня современная Россия развивается, вам нравится?

— То, как она развивается, «царской демократией» называется — это совершенно определенная вещь, и если бы американскому президенту, например, в голову пришло доллару падать запретить, его в сумасшедший дом посадили бы, сразу. Если помните, в период дефолта, очень огорченный неправильным поведением рубля, Борис Николаевич Ельцин падать ему запретил...

— ...кулаком по столу стукнув...

— ...и рубль застыл — правда, на три дня, но это неважно. То есть, с одной стороны, он демократ был, потому что самое трудное для царя — свободу слова терпеть. В средствах массовой информации его несли, он (грозно): «А-а-а!» — одним ударом все прекратить мог, а нельзя, и не потому, что другу Биллу или другу Колю не по­нравится, а потому, что он так решил, понимаете? — но в так называемом ХХI веке, где интернет есть, где что-то утаить очень сложно, долго эта царская демократия существовать не может.

«Если места, где корабль крушение потерпел, угодливые историки за места побед выдают, горе стране — невыученный урок она повторять и повторять будет»

— И что, в 2012 году перемены возможны?

— Это не значит, что перемены в 2012-м или 2013-м могут произойти, — это значит, что их не может не быть.

— Закономерность, однако...

— Да, власть немножко мучается, ей кажется, что все неприятности, как по телевизору ей показывают, от молодежи будут, ее этому учат, поэтому она немножко перед молодежью вперед забегать начинает. Как там у поэта? «Задрав штаны, бежать за комсомолом» (смеется). Вот она, предположим, в испуге большом премию этому проекту про член дает — понимаете? Рассчитывая, что, может, тут как бы своя будет, но в этот момент она не своя.

Иосиф Виссарионович, кроме мата, ничем и никак не разговаривал. У меня его ком­ментарии к этюдам натурщиков есть — ему этюды, которые Серов и другие художники делали, дали, мне первому их прислали, и там один мат счастливый. Представляю, как он читал, и соратники от хохота умирали, поэтому попытки этим матом к себе молодежь расположить тщетны... Можно, конечно, сказать, что «мы тоже», но это не так. По мнению власти, самое трудное, что ей предстоит, — это национальную идею выдумать: вот сесть надо и ее выдумать.

— А ее нет...

— Ее и не может быть — время другое.

— Жить хорошо — национальная идея, правда?

— Этого никогда в родной стране, как вы знаете, быть не может. Моя пьеса последняя «Поле битвы после победы принадлежит мародерам» называлась — в Театре сатиры шла, и там человек говорил: «Неправда, что там плохо живут. В нашей стране (бывший эмигрант, в вашей он говорил.Э. Р.) люди всегда хорошо ели и пили, если они должны были хорошо есть и пить». Или еще он формулирует: «В лице лучших своих представителей» (смеется), поэтому...

Вот у нас журнал «Русский пионер» есть, где олигархи пишут, и он правильно называется. Его аудитория — пионеры: они только не знают, что когда-то, при большевиках, с одним из руководящих деятелей я беседовал, и с огорчением он мне сказал: «Сынок мой жалуется. В школе его упрекают: «Что ж тебя на машине привозят и ты так хорошо одет? — а вот у меня папа простой рабочий, и я... Нехорошо». Я ему сказал: «Мы все к коммунизму идем, — все! — но кто-то же первым дойти должен» (смеется). Вот они — пионеры и до того будущего, о котором вы спрашиваете, уже дошли: когда только оно наступит?

— Вопрос как к историку: учебники истории долго еще переписывать будут?



С Дмитрием Гордоном. «Знаете, я все время закончить хочу. Ну, как Пугачева... Да вот не удается»

С Дмитрием Гордоном. «Знаете, я все время закончить хочу. Ну, как Пугачева... Да вот не удается»


— Всегда (смеется). Пока власть не поймет, что история — это карта для мореплавания, и если места, где корабль кру­­шение потерпел, угодливые историки за места побед выдают, горе этой стране (пальцем грозит) — невыученный урок она повторять и повторять будет.

...Знаете, я все время закончить хочу. Ну, как Пугачева... Да вот не удается. Мы с ХХ веком простились, так и не разобравшись: а что там произошло? — ведь сколько теорий замечательных было, и чем все кончилось? Это самый страшный, наглый, бес­пощадный из веков был, и вот я рассказать об этом пытаюсь.

— Сегодня я с великим поговорил, а с кем из великих вы по­общаться хотели бы? Да­же из тех, кто уже умерли?

— Я всегда поговорить хочу с тем, о ком написал недавно. Конечно, Наполеон безумно мне ин­тересен, — безумно! — и еще я сейчас историю под названием «Железная маска» написал, где действующие лица всем как бы знакомы. Предположим, Анна Австрийская — кем она по правде была, то есть в чем ее трагедия? Больше двух десятков лет ведь в спальню, в которой вдруг подряд два сына родились, король не захаживать старался. Сейчас Анна Австрийская — тонкая, с осиной талией — самой модной женщиной была бы, но она, к сожалению, в веке жила, когда надо было большую грудь и пышные плечи иметь, поэтому на всех картинах вы ее преувеличенно пышные плечи увидите. Людовик ХIII «моя худосочная» ее называл, и его фаворит должен был роль Амура выполнять — то есть несчастного короля в ее спальню ходить заставлять.

Королева спортивной была и, когда первый раз забеременела, ребенка выносить не смогла — при прыжке через канавку выкидыш у нее случился. Прыгала она, кстати, вместе со своей любимой фавориткой фрейлиной де Шеврез — это тоже героиня из «Трех мушкетеров». Я рассказываю, кем эта де Шеврез была, и почему она на портрете в костюме Дианы, а сзади олень с рогами. Эти рога там, потому что эта госпожа тогда главным бойцом в постелях была, и ну и, наконец, это время первых олигархов было, ведь кто такой Ришелье? Вот Лабрюйер писал: «Какой ужас! Невозможно по городским улицам ходить — только и слышишь: «вексель», «долговая расписка», «в суд вызвали». Это начало капитализма, богатым быть модным стало, и если раньше аристократ, когда заимодавец к нему приходил, ногой с лестницы его сталкивал, то теперь черные люди в черных одеяниях приходят и имущество арестовывают, поэтому бедный Портос, как вы знаете, кожаную перевязь только с одной стороны носить должен — дорого стоит. Первый олигарх — Ришелье, второй — Мазарини, но и третий олигарх был — это Николя Фуке, министр финансов...

— ...которому сам бог велел...

— Который не понял, что это все-таки абсолютная власть, и решил, что ему все можно. И юный Людовик ХIV появляется, который урок государству преподать должен, что все только ему, королю, можно, поэтому Фуке он арестовывает и невиданный процесс устраивает. Судьи опального министра осудить должны, но они тоже не поняли, что время переменилось, вернее, старые судьи есть, которые никогда ничего понять не могут...

— ...как все похоже!..

— ...и молодые, которые все поняли. Молодые за то, чтобы Фуке навечно посадить, голосуют (а лучше повесить), а старые — чтобы просто выслать, и они побеждают, а дальше потрясающая вещь происходит. Король смягчить приговор обязан был — так положено, кроме того, место, где осужденный министр сидит, — это же Франция! — самым модным стало. Около Бастилии свидания назначали, туда все посмотреть приходили, как заключенного ведут, и цветок бросить, но король, приговор слишком мягким посчитав, Фуке бессрочно сажает. Охранять его исторический персонаж по имени д’Артаньян должен — он три с лишним года в камере рядом с бывшим министром сидеть будет, его сторожа. Король почему-то боялся, что Фуке сбежит, и не­виданные меры безопасности предпринял, и я в этой книжке постепенно всех претендентов на роль Железной маски раз­бираю, чтобы в конце настоящего найти.

Это роман, но абсолютно исторический, все-все там, включая описание камер, на документах основано, и это трогательная вещь, где очень много умных людей действуют, один из которых замечательно сказал: «Ум всегда в дураках у сердца». Поэтому, что бы философы ни делали, все равно их поступками любовь движет...




Если вы нашли ошибку в тексте, выделите ее мышью и нажмите Ctrl+Enter
Комментарии
1000 символов осталось