В разделе: Архив газеты "Бульвар Гордона" Об издании Авторы Подписка
Эпоха

Елена ОБРАЗЦОВА: «Хочу сначала умереть, а потом уже петь закончить, а может, Бог даст еще на небесах, на том свете немножко попеть»

Дмитрий ГОРДОН 23 Января, 2015 00:00
Девять дней назад в Лейпциге после тяжелой болезни скончалась всемирно известная оперная прима. Предлагаем вашему вниманию фрагменты интервью Дмитрия Гордона, которое он взял у Елены Васильевны в 2011 году
Дмитрий ГОРДОН

Еще 28 веков назад Гомер ломал голову над тем, как же Елену Прекрасную, из-за которой Троянская война началась, описать, чтобы все поняли: она была неотразима. Кожу белее снега воспеть? Но в некоторых краях обожают смуглянок. Сравнить тонкий стан с тростинкой? Однако многие племена именно пышные формы ценят. Соболиными бровями восхититься? Так кое-где в угоду моде их вовсе выщипывают... Слишком уж у разных народов каноны красоты отличаются, и все-таки универсальную формулу древнегреческий поэт нашел: когда Елена Прекрасная проходила мимо, старцы вставали... Вот и я с восторженными эпитетами «немеркнущая звезда», «большой голос Большого театра», «легенда» и «femme fatale русской оперы» мудрить не стану, скажу просто: когда Елена Образцова, о которой недавно документальный фильм «Елена Прекрасная» сняли, на сцену любой оперы мира выходит, зал от мала до велика вставал...

Концертмейстер великой певицы Важа Чачава собирался уже написать о ней книгу, но, подумав, от этой затеи вдруг отказался. «Почему?» — удивилась Елена Васильевна. «Все равно мне никто не поверит», — вздохнул он, и действительно, ее жизни, наполненной музыкой, любовью и страстью, с лихвой хватит на несколько голливудских фильмов — достаточно сказать, что петь ей приходилось со сломанной рукой, загипсованной ногой, полуслепой, а какой бы сценарист рискнул живописать, как оперная дива спускается с трапа самолета к поклонникам с авоськой, в которой лежат ноты? Для Образцовой же это естественно было: мол, даже если багаж потеряется, концерт все равно со­сто­ится.

Для государственной казны Елена Васильевна не один миллион заработала (в валюте, естественно) — видимо, за это советская власть и ношение крес­тика ей прощала, и непролетарское происхождение, ведь первые свои годы будущая примадонна провела в питерской огромной 10-комнатной квартире дедушки. В их семье до сих пор вспоминают, как он, будучи директором какой-то фабрики, чемодан с зарплатой для работников забыл в поезде. Деньги, естественно, никто не вернул, и тогда бабушка отнесла свои бриллианты в «Торгсин» — расплатиться благодаря это­му удалось со всеми.

Отец певицы, заместитель министра тяжелого машиностроения СССР, протолкнуть дочку на сцену отнюдь не пытался — в те годы умные люди, пережившие сталинские репрессии, предпочитали давать детям другие профессии. Свою Леночку Василий Образцов даже к главному дирижеру Ленинградской капеллы Александру Анисимову отвел, и, прослушав девочку, корифей, как и было условлено, авторитетно заявил: «Петь тебе не надо — лучше чем-то более практичным заняться», но она думала иначе и втайне от родителей в Ленинградскую консерваторию поступила. Папа после этого год с Еленой не разговаривал и, только когда дочь со Всемирного фестиваля молодежи и студентов в Хельсинки с золотой медалью конкурса вокалистов вернулась, сменил гнев на милость.

Благодаря международному успеху юную Образцову заметили и пригласили в Большой театр — это случилось на третьем курсе, так что консерваторию ей пришлось экстерном заканчивать. После прослушивания она, тогда еще хрупкая девушка с ногами-спичками, дожидалась приема рядом с кабинетом директора театра и стала невольно свидетелем того, как прославленную Ирину Архипову спросили, что о талантливой новенькой солистке та думает: будет ли из нее толк? «А-а-а, — отмахнулась дородная примадонна. — Дитя войны...»: с тех пор Елена Васильевна только так Ирине Константиновне и представлялась, тем более что лет до 40-ка оставалась худышкой — только коленки торчали.

Блистательная Об­раз­цова, безусловно, советской была певицей, но в экс­портном, улучшенном, что ли, варианте: безмерно талантливая, остроумная, аристократичная и с работоспособностью стахановки. Утром она могла на студии записываться, днем  — в фильме Дзеффирелли крупными плана­ми сниматься, вечером — петь спектакль: сцена, служение музыке были для Елены Ва­си­ль­ев­ны, по ее признанию, сладкой ка­торгой.

«ЧУВСТВО ГОЛОДА ПРЕСЛЕДУЕТ МЕНЯ ДО СИХ ПОР»

— Елена Васильевна, вы блокадница — какие о том времени остались у вас воспоминания?

— Я, Дима, все время хотела есть и «ога» кричала — «тревога» и «анитки» — «зенитки». Чувство голода преследует меня до сих пор: даже если в какие-то шикарные рестораны хожу, — богатые люди порой приглашают! — ничего не могу на тарелке оставить. Для меня ужасно, когда не доедено что-то — съесть должна все, и это, хотя понимаю, что вести себя так неприлично, уже от меня не зависит.

— Смерти в осажденном Ленинграде вы видели?

— Да, и очень много — почему-то запомнила это, хотя совсем малюсенькая была. Я в 39-м родилась, а в 41-м война началась — ну сколько мне тогда было? Два-три года, но очень отчетливо помню, как вниз, в бомбоубежище, мы бежали, и я через людей, которые прямо на лестнице умерли, перескакивала. В начале блокады мы все время туда бегали, а потом даже и не ходили, потому что уже в совершенное безразличие впали.

— В кресле напротив меня великая певица современности сидит, 85 оперных партий исполнившая, а какая из них самой любимой у вас была?

— Из русского репертуара это Марфа в «Хованщине» — потрясающая, сильная натура! Умная, страстная, политикой занималась, а кроме того, безумно любила.

— И есть же что петь, правда?

— Вот именно: каждый раз я шла из театра домой, как после причастия, — такое душевное ощущение после этой партии было, а в западной музыке много Азучену из «Трубадура» пела, Далилу...

— ...Кармен, наверное...

— Ну, разумеется, и безумно Сантуццу из «Сельской чести» любила, потому что в этой опере Масканьи вся страсть моей души выплескивалась. Она совершенно фантастически написана, так, что на сцене я без перерыва, и музыка невероятно пылкая.

— Великий режиссер современности Франко Дзеффирелли признался: «В моей жизни три потрясения было — Анна Маньяни, Мария Каллас и Елена Об­раз­цова»...

— Было такое дело...

— Ну а для вас знаменитый итальянец потрясением стал? Какое впечатление вообще произвел?

— Человек это совершенно изумительный: необычайных знаний, ума, таланта, у него безумно много всего на сцене напихано — и людей, и зверей всяких: от декораций, костюмов, массовки голова кругом шла. Я всегда ему говорила и сейчас говорю: «Ну зачем тебе столько всего?». — «А ты, наверное, думаешь, что только на тебя в театр ходят? — смеется он. — Нет, зрители еще и меня хотят посмотреть».

— Знаю, что у него не только язык острый, но и зубы, и убедиться в этом вы смогли лично...

— Да-да, во время репетиции он меня... укусил.

— Куда или, вернее, за что?

— Мы в Вене «Кармен» репетировали — с Пласидо Доминго пели, а Дзеффирелли очень много предлагаемых обстоятельств мне давал: она и любвеобильная, и бандитка, и торговка, и воровка, и такая-сякая. Все это слушать мне надоело, ведь каждый раз образ то в одну сторону, то в другую менялся, и, как быть, я не знала.

«Ты можешь, — попросила, — одним словом сказать, кто такая Кармен?», и он взял и за плечо меня укусил. Синяк у меня, наверное, месяца два не сходил, но я сразу поняла: Кармен — это пантера такая, которую все хотят, все боятся, и делает она все, что вздумает. Сняла в результате туфли, босиком запела и стала... зверюшкой.

«ТЫ НЕ ДУМАЙ, — СКАЗАЛ МНЕ ЛЕБЕДЕВ, — ЧТО Я ОХАЛЬНИК КАКОЙ-НИБУДЬ, — Я НЕ ГРУДЬ ПОЦЕЛОВАЛ, А ИНСТРУМЕНТ»

— Если Дзеффирелли вас кусал, то пре­красный актер БДТ Евгений Лебедев целовал в грудь...

— Да, целовал (смеется).

— Зачем?

— Он на какой-то свой юбилей меня пригласил, который в Питере в Юсуповском дворце отмечали: сначала я пела, потом ужин был. Лебедев рядом со мной сидел, а я в декольтированном платье была, и вдруг он спросил: «Елена, можно твою грудь поцеловать?». Я опешила...

— И что же ответили?

— Посмотрела на него, рассмеялась и разрешила. Евгений Алексеевич с чувством так приложился и прошептал: «Ты не думай, что я охальник какой-нибудь, — я не грудь поцеловал, а инструмент».

— Диафрагму?

— Нет-нет, инструмент — диафрагма, мой дорогой, ниже.

— А кого из лучших оперных певцов мира вам довелось слышать и видеть?

— Ну, я со всеми самыми великими пела, и у каждого из них своя коронная партия была... Альфредо Краус, например, луч­шим Вертером был, Пласидо Доминго — лучшим Самсоном. С Доминго вообще мало кто мог сравниться, потому что природа не одним талантом его наделила, а их сочетанием: он и дирижер, и пианист, и певец, и актер драматический плюс умен и красив.

— А умным певцу надо быть?

— Обязательно. На сцене мы же, как голенькие, и, кто дурак, сразу видно.

— Вы в свое время с Марией Каллас общались...

— Ну, сказать, что общалась с ней, не могу, — это неправда. Впервые на конкурсе Чайковского мы с ней встретились — она в жюри была: беседовали, всякие комплименты она говорила...

«Я ПОДУМАЛА: «КАК ЭТО КАЛЛАС — И В ШУБКЕ ИЗ ЗАЙЧИКА СИДИТ?»

— Это там, где с Тамарой Синявской первое место вы разделили?

— Да, и очень тогда подружились, на всю жизнь — никогда не ссорились. Тамара тоже выдающимся голосом обладала — великолепным контральто, а с Марией Каллас мы снова после премьеры Большого театра в Гранд-опера встретились. Это «Борис Годунов» был, и случайно мне подвезло: Архипова не смогла приехать — в Швейцарии на каком-то конкурсе задержалась. Я, совсем молоденькая девочка, Марину Мнишек спела и наутро знаменитой проснулась, меня сразу Соломон Юрок, один из самых великих импресарио, взял работать. Родом он был из Одессы...

— ...но на американский манер себя называл — Сол...

— Да, Соломон. Он всегда говорил: «В лавке кто-то должен быть», — имея в виду свой офис, и вот когда обо всем уже договорились, он меня на спектакль в Гранд-опера пригласил. Я с ним в ложу пришла, там маленькая скромненькая тоненькая женщинка сидела: гладкие волосы собраны были сзади в большой пучок, и так много бриллиантов везде было, даже на сапожках... «Кто это?» — я спросила. «Мария Каллас, — ответил Сол, — сейчас я тебя с ней познакомлю». Знаете, что меня сразу же потрясло? Я подумала: «Как это Каллас — и в шубке из зайчика сидит?».

— Все на бриллианты ушло...

— Я даже в глубине души ее пожалела, — смешно! — а потом оказалось, что это шиншилла, о которой при советской власти никакого понятия мы не имели.

Нас друг другу представили, мы рядышком сели, наши коленки соприкоснулись, и словно молния между нами прошла — Каллас ее тоже почувствовала, удивленно на меня посмотрела и вдруг начала говорить...

Так она весь спектакль и не умолкала... Для нее тогда трудные времена наступили — разрыв со своим возлюбленным Онассисом тяжело переживала, это на голосе отразилось, и в Гранд-опера договор с ней расторгли. Она говорила, как страстно любит и как страдает, обижалась на журналистов, которые ее «брошенной подружкой богача Онассиса» называли...

Ничего из того, что на сцене происходило, я не слышала — только ее, а когда спектакль закончился, она спросила: «Пойдешь со мной сейчас в «Максим»?». Я кивнула: «Конечно», и мы до пяти утра в ресторане сидели. Там уже никого не было, и все офи­цианты рядком выстроились — мы ели устриц, очень вкусное вино белое пили, и все это время она свою жизнь мне рассказывала.

— На каком языке вы общались?

— На французском.

— Каллас — это больше легенда была или действительно певица великая?

— Великий музыкант — так бы сказала, потому что такую музыку создавать только великая певица, великая женщина может.

— Не могу о Галине Вишневской вас не спросить, которая, кроме всего прочего, и своей скандальной книгой «Галина» известна, где немало нелестного о многих коллегах своих написала. Она хорошей певицей была?

— Для Большого театра — вполне.

— А для мировой сцены?

— Вот из-за того, что как великая певица на мировой сцене Галина Павловна не состоялась, она и издала эту книгу — видимо, в отчаянии. Обижена была, удивлена, очень сильно все это пережила, и наружу полезло то, что полезло.

— Мне говорили, что Ростропович и Вишневская в Советском Союзе ни в чем не нуждались, чувствовали себя прекрасно...

— Это неправда: был период, когда Ростроповича сильно придавили и работать ему не давали — я это знала. Лишенный работы здесь, он куда-то далеко в Сибирь ездил и на грузовике под баян Баха играл — так было.

— Он гений, Мстислав Леопольдович?

— Без сомнения — это человек, который своей игрой меня плакать заставил. Со мной такое, пожалуй, раза три в жизни было...

— Евгения Семеновна Мирошниченко, с которой мы до самой ее смерти дружили, как-то сказала мне: «Ах, почему у меня такого мужа не было, как у Гали Вишневской, — где бы она была, если бы не Слава?». Ростропович действительно был в их семейном дуэте ведущим?

— Да, безусловно.

— Когда супруги на Западе оказались, общаться с ними вам удавалось?

— Было дело... Галя концертный вариант «Евгения Онегина» в Карнеги-холле, по-моему, пела, и я к ней за кулисы при­шла, потому что очень ее любила. Мы ведь дружили, Вишневская, когда я в Большом петь начинала, много мне помогала.

— Вы не боялись, простите, что за вами проследить могут и впоследствии жизнь испортить?

— Нет, я вообще ничего никогда не боялась. Переступила, в общем, порог комнаты, где артисты гримировались, и вдруг фурию увидела разъяренную — она на меня накричала, во всех их бедах и страстях обвинила. Я так потрясена была, что у меня все слова в горле застряли...

— Чем же вы провинились?

— Ну, не знаю. Она же думала, что это из-за нас, молодых артистов Большого, им уехать пришлось, но кто нас в те годы слушал и почему мы должны были желать, чтобы они уехали? Конечно, ерунда собачья.

— Вы расстроились?

— Не то слово! — потрясена была, долго плакала, а потом эта книжка отвратительная вышла. Я много лет пыталась сказать ей, что люблю ее, что она напрасно так написала и думала о нас плохо зря, но это бесполезно — у нее, Вишневская мне говорила, какие-то документы то ли из ЦК, то ли из КГБ были.

Знаете, когда меня первый раз директор Большого Михаил Иванович Чулаки вызвал и сказал, что нужно коллективное письмо против Солженицына подписать, я отказалась. Наплела, что этого человека не знаю, никаких произведений его не читала: мол, как что-то могу подписывать? Это поступок был: мой первый протест и моя первая победа над собой — домой я пришла счастливая и мужу все рассказала. «Слава, — воскликнула, — ты можешь себе представить? Я чувствую себя человеком с достоинством и сама себя уважать начинаю!», а на следующий день газета с письмом вышла, под которым и моя подпись тоже стояла, и что в такой ситуации делать? Опровержения писать, возмущаться? — все равно не поверят...

— В последние годы, когда Галина Вишневская в Москве жила, вы общались, виделись?

— Нет, попыток примирения я не делала... Мы потом в Токио встретились: я в отель «Империал» зашла, где жила, и всю семью их увидела — оказывается, они тоже там остановились. «Здравствуйте», — сказала, они ответили: «Здравствуйте» — выглядело все очень интеллигентно.

— И Вишневская поздоровалась?

— Да, конечно.

— И все?

— Да, больше ничего. После этого мы на собраниях-совещаниях, на светских каких-то раутах часто виделись...

«ПРИШЛА ЗА КУЛИСЫ, ДМИТРИЯ БОЗИНА ПОЗДРАВИЛА И, САМА НЕ ЗНАЮ ПОЧЕМУ, БРЯКНУЛА: «КАК БЫ Я ХОТЕЛА С ТОБОЙ ЧТО-ТО СЫГРАТЬ!», А РЯДОМ ВИКТЮК СТОЯЛ, КОТОРЫЙ СКАЗАЛ: «Я ПОДУМАЮ»

— Вы в спектакле Романа Виктюка «Антонио фон Эльба» стареющую примадонну сыграли, и я вам скажу, что не каждая певица, тем более великая, в совершенно другое искусство как в омут с головой бросится. Легко драматическая роль вам далась?

— Бросилась я туда потому, что и через год после смерти мужа прийти в себя не могла. Для меня это жуткая трагедия была, я себя запустила: не красилась, не мазалась, не выходила в свет — единственное, что сделала (считаю, что это меня поддержало и поэтому не умерла), — ни одного своего выступления, кроме «Реквиема» Верди в Китае, не отменила. Я понимала, что в «Реквиеме» мне эмоционально не спеть, что могу расплакаться... Русскую музыку не исполняла — полностью западной ее заменила, потому что любой романс, любая песня о каких-то обстоятельствах напоминала.

...На спектакль Виктюка «Саломея» меня привели насильно — я упиралась, идти не хотела, но это судьба вела... Увиденное так меня потрясло, что я пришла за кулисы, Дмитрия Бозина, который мне очень по­нравился, поздравила и, сама не знаю почему, брякнула: «Как бы хотела с тобой что-то сыграть!», а рядом Виктюк стоял, который сказал: «Я подумаю».

— Он еще думал...

— Через месяц Роман позвонил мне и сообщил: «У меня есть для вас пьеса» — это и был «Антонио фон Эльба» Ренато Майнарди. С Виктюком половина труппы его театра пришла, мы у меня дома сидели, он потрясающе эту пьесу читал, и я, не раздумывая, согласилась, потому что она, конечно же, обо мне.

— Вы еще в одном спектакле Виктюка «Венера в мехах» сыграть планировали...

— Да-да-да! — даже всяких садо-мазо принадлежностей накупила.

— В секс-шопах?

— Да, в Нью-Йорке специальный шоп есть для садо-мазо. Пришла я туда, там негритянка с толстыми губами была — очень сексуальная тетка, и она мне все выложила: хлысты, ошейники с шипами, наручники, какие-то приспособления для фиксации ног и рук, лакированную одежду ярко-красного цвета и черного... Я сказала, что мне надо вот это, это и это, также корсет заказала, плащ...

— Боже мой! — а еще Герой Социалистического Труда...

— Да-да-да (смеется), а сейчас маленькую комнатку хулиганскую себе обустроила, где все это висит, и когда гости приходят, они та-а-ак на меня смотрят — с ужасом (смеется)!

— Вы о вашем муже Альгисе Жюрайтисе, блестящем дирижере Большого театра, говорили, а сколько лет вместе вы прожили?

— 17.

— Это, я так понимаю, не только твор­ческий был союз, но и союз двух понимающих друг друга людей...

— Это было счастье, потому что мой муж был человеком глубоким, естественным, очень страстным и лирическим одновременно, он потрясающе знал историю, литературу, музыку, философию. Каждое утро Альгис йогой два часа занимался, и я как-то ему сказала: «Если будет гореть дом, ты сначала йогу закончишь, а потом уже пожар станешь тушить». Мне интересно с ним было, только разговорить его большого труда стоило: он такой был... весь в себе, но когда мне это удавалось, сидела и слушала его, как маленькая девочка папу.

— Каково же ему было с такой звездой жить? Вы вот себя на его место ставили? — властная, волевая женщина с характером, красивая, умная...

— Ты знаешь, мы так друг друга любили, что звездность свою не показывали, и вообще, что такое звезда, я не понимаю.

— К Жюрайтису вы от первого мужа, физика-теоретика, ушли — разрыв был болезненным?

— Безумно, потому что Вячеслава я очень любила, а он меня, и жили мы дружно. Среди моей родни никто никогда ни от кого не уходил, все семьи всегда сплоченными были, и на меня это неожиданно так свалилось, но справиться со своей любовью никак не могла. Ни Альгис за мной не ухаживал, ни я глазки ему не строила — ничего не было: Жюрайтис был другом нашего дома, и мы старались его поддержать, когда с женой-балериной он разошелся. Альгис к нам приходил, и мы вкусно его кормили, хотя знали, что он ни рыбы, ни мяса не ел — вегетарианцем был, и когда ему дарили цветы, мы шутили, что это на ужин. Никогда в жизни не думала я, что вместе мы будем, — если бы мне кто-то сказал, что за Жюрайтиса выйду замуж, посмеялась бы да и все.

— И что вдруг случилось?

— Он пришел встречать меня на вокзал, потому что мужа на картошку послали: помню, поезд остановился, все выходят, я уже волноваться начинаю, и тут Альгис бежит — в белом свитере, с огромным букетом. Он в купе вошел, мы поцеловались... В одну секунду что-то произошло: как молния какая-то, как удар ножом в спину — вот дернулось что-то, и все.

— Сколько с первым мужем вы прожили?

— Тоже 17 лет.

— Отпускать вас он не хотел?

— Ну, он очень умный был... Переживал тоже невероятно, но как можно не отпускать? Трагедия с девочкой моей была, потому что она с папой осталась, но это естественно: я по заграницам ездила, а он с ней жил — это папина дочка была.

«ПОКА ЧЕЛОВЕК ЛЮБИТ, ОН ЖИВЕТ»

— Муслим Магомаев рассказывал мне, как на днях рождения Леонида Ильича выступал. Вы были тогда в фаворе, вас очень часто в «Голубых огоньках» показывали — наверняка и к Брежневу приглашали?

— Один раз — ему уже очень много лет было. Мы просто там пели, за столами сидели... По соседству Галя, его дочь, оказалась — она в капроновой кофточке была (они тогда только-только в моду входили), и сквозь прозрачную ткань белый лифчик просвечивал — меня это настолько потрясло, что на всю жизнь запомнила.

— Атмосфера была интересная?

— Ну как? — концерт, как и многие другие.

— Перекинуться парой фраз с руководством страны тем не менее можно было?

— Да, но меня как-то никогда не тянуло. Сидела тихохонько и с удовольствием черную икру ложками ела (смеется).

— Мне приходилось слышать, что вашим большим поклонником и покровителем сам министр культуры СССР Петр Нилович Демичев был...

— Да, меня даже Госпожой министершей звали.

— Говорили даже, что вашим любовником он являлся...

— А это с моей легкой руки (смеется) пошло... Я его дочери Леночке Школьниковой (будущей солистке Большого театра, народной артистке России) преподавала, и когда на дачу к ним приезжала, жена Петра Ниловича спрашивала: «Кто это пришел?», на что я отвечала: «Любовница Демичева». Она сразу: «Тс-с! Тише, тише! — еще услышит кто-нибудь, не так поймет», а я: «Вы знаете, Марья Николаевна, даже если бы очень хотелось, никак не получилось бы», потому что...

— ...занята постоянно...

— Ничего подобного, не поэтому! — утром кагэбэшники его встречали и в машину усаживали, шофер тоже из КГБ был, и у входа в министерство военные стояли, плюс внутри какие-то люди в форме сидели. «Так что, — смеялась, — при всем желании любовницей вашего супруга быть никак не могла». Мы очень дружили...

— Демичев же химик по образованию был...

— Три высших образования он имел и был очень деликатный и умный. Когда распался Союз и государственную дачу у него отобрали, у Петра Ниловича, всю жизнь высокие партийные и государственные посты занимавшего, никаких средств к существованию не осталось, и три года на моей даче он жил: мы с Альгисом им первый этаж отдали, а сами на втором расположились. Демичев бессребреник был — замечательный, дивный человек с чистой совестью.

— Вы же и Фурцеву застали — ее и Демичева сравнить можно?

— Совершенно разные люди. Демичев тихий, спокойный был, а Фурцева — яркая, моторная. В ней очень много трогательного было, и она потрясающе все эти министерские заседания вела — я как-то сидела и слышала, как Екатерина Алексеевна мужиков чихвостила! Она, безусловно, очень талантливая была.

— Скажите, а в управлении культура вообще нуждается, ей министры нужны?

— Думаю, нет. Может, для организации важных мероприятий каких-то, для контроля какого-то, чтобы не расползлись все куда-то, а так... Ну мне, например, министр зачем нужен? — я и без него свое дело знаю и справляюсь с ним замечательно.

— «Когда человек любить перестает, артистом он уже быть не может», — признались однажды вы...

— Не только артистом он быть не способен, но и вообще жить, и я думаю, люди умирают тогда, когда больше любить не могут. Не обязательно мужчину или женщину: пусть это будет природа, зверюшки — все, что угодно: пока человек любит, он живет.

«ПОЧТИ НИЧЕГО НЕ ВИДЕЛА — НОЖКОЙ ПОЛ ЩУПАЛА»

— Вы упомянули, что Мария Каллас потеряла голос, ко­гда миллиардер Она­ссис на Жаклин Кеннеди женился, а у вас были моменты, когда голос вдруг уходил?

— Нет, было другое — я плохо пела, когда в Альгиса влюбилась и с первым мужем разводилась, когда Ленка ушла. Для меня это была трагедия, и, конечно, на голосе сразу все отразилось.

— Будучи в зените славы, вы с велосипеда упали и практически на пять лет зрение потеряли...

— Да, почти ничего не видела — ножкой пол щупала. Альгис за ручку меня водил и говорил: «Осторожно, ступенька!».

— Как же вы восстанавливались?

— Никак. Сложность состояла в том, что наизусть ничего никогда не знала — всегда подсказки себе на бумажках писала, всюду приколотых, и вот буквы становились все больше и больше, до двух сантиметров дошли, но это не помогало...

— А как же по сцене темной ходить?

— Ну, это еще ничего — самое главное, что я дирижера не видела. Вот это была радость, потому что не я под них пела, а они под меня подстраивались, — я говорила: не вижу!

Зрение мне испанский доктор Барракер, замечательный врач-офтальмолог, вернул. Две операции он мне сделал: одну в понедельник, вторую в субботу, и через неделю я вдруг не просто какую-то тень увидела, а птичку, перышки серенькие и беленькие, рисунки на них: почему-то это мне очень запомнилось. Я в счастье была — ходила и, как маленькая, надписи вдали все читала. Знаешь, как дети, когда начинают буквы учить, вывески, объявления все читают? — вот и я детство свое вспоминала, улицы, из окна троллейбуса когда-то увиденные.

— Монтсеррат Кабалье до сих пор на сцену выходит, правда, слово «выходит» в данном случае не очень уместно — как вы считаете, это правильно?

— Думаю, что для музыки этого делать не надо, но для певицы... Так сложно сцену оставить... Я, например, тоже до сих пор выхожу, а ведь мне уже 75 лет. Тем не менее еще пою, и прилично. Недавно концерт в Малом зале консерватории у меня был: вот какую-то энергию Боженька дал — как молодая, пела. Новую программу Листа исполнила, французскую музыку мою любимую, но вот так, с огромным трудом, на трость или руку опираясь, выходить и петь плохо я бы, наверное, все-таки не решилась.

— С возрастом голос хуже становится?

— Да, безусловно — менее ярким по окраске, меньше обертонов имеет, да и просто слабеет. Надо еще знать, как уходить: какую музыку можно петь, а какую не надо.

— Примеров, когда с возрастом голос лучше становился, вы не знали?

— Увы.

— «О чем вы мечтаете?» — спросили у вас журналисты. «Сначала умереть, а потом перестать петь», — ответили вы...

— По-прежнему так хочу — сначала умереть, а потом уже петь закончить, а может, Бог даст еще на небесах, на том свете не­множко попеть.

— В то, что тот свет есть, верите?

— Я абсолютно в этом убеждена!



Если вы нашли ошибку в тексте, выделите ее мышью и нажмите Ctrl+Enter
Комментарии
1000 символов осталось