Поэт Александр КАБАНОВ: «Мы за ценой не постоим, а постоять бы, постоять бы»
* * *
Видишь: на голубом глазу плывут мои облака,
розовые, нагие, перистые, когда
сын водолаза и дочь погибшего горняка
празднуют свадьбу, в бокалах — земля/вода.
Видишь: шахтерские каски полны моего угля,
в мисках пищат моллюски и прочая лабуда,
что подарить новобрачным — спрашивает
земля,
что подарить новобрачным — спрашивает
вода.
Вот акваланги, а вот и отбойные молотки,
черные ласты бабушки, дедушкин тормозок,
вот тамада забыл, что он — без правой руки,
что он — ослеп, но голос его высок.
Первая брачная ночь, девственность на века,
больше детей не будет, не будет детей всегда:
утром проверят простынь, белую, как облака:
а в центре ее — пятно, это земля и вода.
Побег в Брюгге
Я назначу высокую цену —
ликвидировать небытие,
и железные когти надену,
чтоб взобраться на небо твое,
покачнется звезда с похмелюги, а вокруг —
опустевший кандей: мы сбежим на свидание
в Брюгге —
в город киллеров и лебедей.
Там приезжих не ловят на слове,
как форель на мускатный орех,
помнишь, Колина Фаррелла брови —
вот такие там брови у всех,
и уставший от старости житель,
навсегда отошедший от дел,
— перед сном протирает глушитель
и в оптический смотрит прицел:
это в каменных столах каналы
— маслянистую пленку жуют,
здесь убийцы-профессионалы не работают
— просто живут,
это плачет над куколкой вуду —
безымянный стрелок из Читы,
жаль, что лебеди гадят повсюду
от избытка своей красоты,
вот — неоновый свет убывает,
мы похожи на пару минут:
говорят, что любовь — убивает,
я недавно проверил — не врут,
а когда мы вернемся из Брюгге,
навсегда, в приднепровскую сыть,
я куплю тебе платье и брюки,
будешь платье и брюки носить.
Под наволочкой
Каравайчук проветривал рояль,
похожий на отрезанное ухо,
а за окном потрескивала сухо
неоновая вывеска «Халяль»,
он думал: «Что такое — валасухо,
зачем слова сливаются в печаль?».
Каравайчук, не поднимая век:
пил медленную водку из фужера,
и воздух, захмелевший от кошера,
вдыхал совсем другой — Каравайгек,
как Навои, лишенный Алишера,
и все-таки по-прежнему узбек.
Который аксакал и старожил,
а был ли мальчик киевский на свете,
отчалил в Питер, где побыть решил
волшебницей, старушкою в берете?
Он снял берет, он наволочку сшил,
надел ее на голову планете.
И я узрел ненадобность вещей,
и отзвучал фальшивый блеск эмали,
...а помнишь, мы ходили без ушей,
и стекловату к ранам прижимали?
Пришествие
Чую гиблую шаткость опор,
омертвенье канатов:
и во мне прорастает собор на крови
астронавтов,
сквозь форсунки грядущих веков
и стигматы прошедших —
прет навстречу собор дураков
на моче сумасшедших.
Ночь — поддета багром, ослепленная
болью — белуга,
чую, как под ребром — все соборы
впадают друг в друга,
родовое сплетенье корней,
вплоть до мраморной крошки:
что осталось от веры твоей?
Только рожки да ножки.
И приветственно, над головой
поднимая портрет Терешковой,
миру явится бог дрожжевой —
по воде порошковой,
сей создатель обломков — горяч,
как смеситель в нирванной,
друг стеклянный, не плачь —
заколочен словарь деревянный.
Притворись немотой/пустотой,
ожидающей правки,
я куплю тебе шар золотой
в сувенировой лавке —
до утра, под футболку упрячь,
пусть гадают спросонок:
это что там — украденный мяч
или поздний ребенок?
Будет нимб над электроплитой
ощекотывать стужу,
и откроется шар золотой —
бахромою наружу:
очарованный выползет еж,
и на поиски пайки —
побредет не Спаситель, но все ж —
весь в терновой фуфайке.
Принудительно — яблочный крест
на спине тяжелеет:
ежик яблоки ест, ежик яблоки ест,
поедая — жалеет,
на полях Байконура — зима,
черно-белые строфы,
и оврага бездонная тьма, как вершина
Голгофы.
* * *
Стол, за которым сидит река,
два старика на одном причале,
сыр — это бабочка молока, смех —
это гусеница печали,
что происходит в твоих словах:
осень, чьи листья, как будто чипсы,
тьма — это просто влюбленный страх,
это желание излечиться.
Мы поплавками на сон клюем,
кто нас разбудит, сопя носами,
волк, заглянувший в дверной проем,
окунь с цветаевскими глазами,
звон колокольчика над волной,
новой поэзии сраный веник,
мир, сотворенный когда-то мной,
это отныне — пустой обменник.
Вот он стоит на исходе лет,
шкаф, предназначенный быть сараем,
в нем обитает один скелет,
судя по библии — несгораем,
пьет и отлеживает бока,
книги — рассыпались, одичали:
сыр — это бабочка молока, смех —
это гусеница печали.
* * *
Подождите, а кто это там, за горой,
загорает на белом песке,
это кто там на нересте с черной икрой,
где маяк в полосатом носке?
Это я, ихтиандр, морской идиот,
для того чтобы сеять и жать,
я сказал: и гора к магомету идет,
потому, что ей трудно бежать.
Я сказал: подождите, когда я вернусь,
как благая, прохладная месть,
как святая, мясная, былинная гнусь,
для того чтобы родину съесть.
Дом по вызову, нищий и пьяный старик,
в пятерне у меня шестерня,
я медузу надел, как хрустальный парик,
как вы можете жить без меня?
Ваши дети — мои, от корней до ветвей,
от житомира и до перми,
подождите, скорей забирайте детей,
но коты и собаки — мои.
* * *
Был ангел, посланный добром
на дальний хутор по феншую,
и выковыривал пером из-под ногтей
он кровь чужую,
неординарный, не простой, пахан
небесного застенка,
то бородатый, как толстой,
то дивно лысый, как шевченко.
А дальний хутор нес пургу, соседствуя
с погодой летней,
коровьи нимбы на лугу сияли
в изумрудах слепней,
гусей шиповник у пруда, оракул в черных аквалангах,
и проступали здесь года, как перстни
зеков на фалангах.
Росли и лопались клопы в гнилых
матрацах одичанья,
языкобесие толпы и богоборчество
молчанья,
был ангел — белая культя, похожий
на армянский чечил,
одних — он убивал, шутя, других —
любовью искалечил,
и только верилось двоим-троим,
воскресшим после свадьбы:
мы за ценой не постоим, а постоять бы,
постоять бы.
Друзьям
Быть голосом, которым не поют,
и на него не отыскать управы,
быть голосом, который узнают
и подражают люди, звери, травы,
и птицы носят у себя внутри
слепые и надломленные зерна,
я голос твой, не слушай, а смотри
и вкус его прокручивай повторно.
Ни блогосфера, ни блатная тварь
не помешают твоему молчанью:
я голос, я буквальный, как букварь
пустых страниц в эпоху одичанья.
Я просто жил с тобой в одной стране,
в прекрасное мгновение распада,
и этот голос, знаю точно — не
для первого и для второго ряда.